Изредка наведывался Андрон. Пройдет по коровнику, матери два-три слова буркнет, и опять неделю не видно его. Один раз сам подозвал Мишку, на крышке котла развернул обернутую в газетку тетрадь:
— Распишись, тут твоя выработка за три месяца.
Мишка глазам не поверил: шестьдесят два трудодня!
— За мать я не буду расписываться, — сказал Мишка и положил карандаш.
— За себя, — подтолкнул Андрон. — У Дарьи Кузьминишны на другом листе.
Присмотрелся Мишка — верно: фамилия его и имя, всё честь по чести, как у большого, даже с отчеством. Послюнявил огрызок, расписался. Когда из бригадного амбара хлеб выдавать начали, и Мишке без малого четыре пуда отвесили. Вот уж не думал!
В два раза отнес домой заработанное. Нарочно до вечера ждал, когда у ворот мужики покуривали, у колодца бабы с ведрами собирались. Тут и Федька попался навстречу, — видать, от Володьки шел.
— Чего тебя в школе не видно? — спросил без ухмылки. — Кто работает, двери тому не закрыты. Чего барсуком-то сидеть?
Дома, ссыпая в чулане зерно, сказал матери:
— Мам, а мам, может снести в кооперацию пуда три? Вытяжки там яловые на сапоги за хлеб продают. Еще заработаю — отдам.
— А чего нам делиться-то, — ответила из-за двери мать. — Все оно на семью заработано, и твое и мое. Думай сам, чего тебе надо, а по-моему, лучше бы пиджак справить. Наведывалась я к Фроловне — сошьет между делом.
Показалось Мишке, что дрогнул у матери голос при этом, давно так-то не говорила. И за столом в этот раз как-то всё по-другому было, веселее. Ел Мишка свой кусок; как старший в доме, выпил лишнюю кружку чаю, закурил при матери. Ничего не сказала Дарья, — пусть курит, украдкой-то хуже оно получиться может.
На другой день сестренка пристала, — задачка у нее не выходит с дробями. Мишка и сам позабыл их, однако часа полтора пропотел над тетрадкой, — вышло. Мать всё это видела; подошла, погладила по плечу жесткой ладонью, и от этой молчаливой материнской ласки несказанное тепло разлилось в груди Мишки. В первый раз заговорила совесть и выступили на глазах слезы. Захотелось рассказать матери обо всем: и про то, как били на станции, как татарин хлестал кнутом, и про попа, и что ограбить хотел его, вместо того чтобы доброго слова послушать. Но рассказать не смог… Чтобы сестренка не увидела вдруг покрасневших глаз, пригнул еще ниже голову, спросил грубо:
— Понятно теперь? Ворон на уроках-то ловишь!
Подобрел Мишка: и дрова в избу, и воду с колодца — всё носит, без указки. Когда матери недосуг — и печку растопит, нетели корму задаст. По воскресным дням в клуб заглядывал, книжки начал домой носить. Однако парней, тех, что с Дымовым, сторонился: всё казалось, что смотрят они на него не совсем-то добрыми взглядами. С Николаем Ивановичем раза два встречался.
— Помогаешь матери-то? — спросил учитель.
— Помогаю, Николай Иванович! Теперь мы живем хорошо! — И зашагал по улице, как настоящий работник: шестьдесят трудодней не шутка. А ночами ни с того ни с сего нападала тоска: как-то будет с отцом. В колхозе он не останется, да и не примут сразу, если проситься будет. Опять — пинки, подзатыльники. Кому на него пожалуешься, — отец. И мать, верно, то же самое думает. Всё понимает Мишка, по глазам ее мысли видит. На чью сторону сын повернет, — вот о чем думает мать. А Мишка и сам не знает…
Как и писал отец, к Новому году выпустили его из тюрьмы, а тут и еще гость нежданный: отбыл срок высылки дед Кузьма. Вместе домой приехали. Вернулся Мишка с работы — сидят они за столом, водку пьют. Глянул парень на мать — опять в лице у нее ни кровинки, как в тот раз на хуторе, когда взяли отца.
Дед мотнул бороденкой, протянул костлявую руку с черными загнутыми ногтями, больно сжал локоть:
— Поклонись отцу-то, обойми! И ты, похоже, не рад? Кланяйся!
Мишка вывернулся из жесткой клешни деда.
— Здравствуй, папаня, — сказал хриплым голосом.
— Не так надо бы. — Отец кривил в пьяной ухмылке слюнявые губы. — Как тебя дружки-то теперешние учили? «Про такого и знать, мол, не знаю, потому — контра!» Говори, сучий выродок, так учили?! — со всего маху ударил кулаком по столу.
Пашане хотелось покуражиться перед тестем, показать, что его боятся, что хозяином в дом вернулся.
— Чего разорался-то? — вступилась за Мишку мать. — Не успел через порог ступить, налил зенки и снова за старое? Ты не у него — у меня спроси: знаю ли я такого! И захочу ли еще под крышу принять?!
Дарья говорила вполголоса, чеканя каждое слово. У Мишки глаза округлились, Кузьма огурец выронил на колени, а отец так и остался с открытым ртом.
— Доедайте, что подано, и — с богом, — тем же тоном добавила Дарья, указывая на дверь. — Слов нет, рада с обоими свидеться, но без вас лучше было. Вот так.
Дед подскочил как ужаленный, закричал страшным голосом:
— Ты кому ето… кому слова выговариваешь такие! Вожжей захотела?!
Пашаня силился встать, шарил растопыренной пятерней по стенке. С печи горохом посыпались ребятишки, с воем окружили мать. Дарья повернулась к зыбке, взяла на руки маленького, выпрямилась: