И она рассказывала о подарке, который послала воинам. А в газетах так и пишут, что советский воин сделал знамя из красной материи, которую ему прислали в посылке…
Но вечером Голда пришла домой хмурая, грустная и молча забилась в уголок. На расспросы матери, что с ней, Голда не отвечала.
— Но скажи мне, — не отставала мать, — где ты была?
— У Зямы, — пробормотала дочь.
— Ну и что же? Он опять тебя побил? Ведь я вижу… Тут Голда не выдержала, расплакалась и с трудом проговорила:
— Нет, не побил… Но Зяма говорит, что знамя… Знамя там на горе… что оно вовсе его, Зямино… а не мое.
— Как это — его?
— Он говорит, что тоже послал красную материю, даже еще больше, чем моя.
Мать успокоила девочку: Зяма просто врунишка и больше ничего.
— Правда, врунишка? — обрадовалась девочка. Через минуту она убежала из дому сообщить об этом подружкам. Но что такое? Когда она начала рассказывать о знамени своей подруге Мире, оказалось, что та уже все знает. А когда Голда сказала, что знамя на горе ее, Мира просто расхохоталась ей в лицо. Потому что она, Мира, оказывается, тоже вложила красную материю, и не простую, а бархатную…
— Какое же знамя поставят на таком месте? — сказала Мира. — Ясно, бархатное…
В таком случае, чье же все-таки знамя поставил советский воин на той горе: ее, Голды, Зямы или Миры? И тут Голде пришла в голову мысль: спросить у деда. Он все знает. Как он скажет, так, значит, оно и есть.
Дед, как всегда в свободную минуту, читал газету. Увидав Голду, Зяму, Миру и других мальчиков и девочек, он снял очки, положил их на газету и, улыбаясь, стал разглаживать бороду.
Голда тут же рассказала дедушке, в чем дело. Дедушка хитровато улыбнулся в густые свои усы.
— Ну, и как же вы думаете? Чей же это был подарок?
— Мой! — крикнули разом Голда, Мира и Зяма.
— А может быть, это вовсе мой? — неожиданно спросил дед, выпустив из рук бороду.
— А разве и вы посылали в подарок материю? — удивились ребята.
— Так вот, — сказал дед, легонько щелкнув ребят по носам, — знамя, которое поставили там, на горе, и которое будет стоять там вечно, — не твое, Мира, и не твое, Зяма….
— А мое! — подпрыгнула от радости Голда.
— И не твое, Голда! — сказал дедушка.
— А чье же? Ваше?
— Нет, и не мое…
— Так чье же? — воскликнули ребята хором.
— Общее… Наше общее знамя! — ответил дед.
На том и порешили.
Родная земля
Снова стоял он на этой земле. Его опьянял ее нежный и тонкий запах — сложное сочетание уже почти улетучившихся запахов прошедшего лета и все более ощутимых запахов близкой зимы, смесь, свойственная прохладным дням ясной, устоявшейся осени. Такой аромат различных времен года, должно быть, всегда имеет земля для человека, ступившего на нее после долгой разлуки, после того, как он был на грани жизни и смерти.
В этой осенней березовой роще, всего лишь несколько дней назад разделявшей два мира, а теперь соединившей их, Велвл Горенберг с особенной силой ощущал опьяняющий запах земли.
Три дня назад, — а ему кажется прошло три года, так насыщены они были событиями, — когда в уездный город, лежащий в тридцати верстах от границы Польши с Россией, вошли советские танки, и от их грохота точно сами собой слетели замки с городской тюрьмы и точно сами собой легко распахнулись тюремные ворота, — впервые после четырех лет заточения увидел он небо и землю… Все, что он пережил за эти мучительные годы, точно соединилось в этих трех днях, и сейчас эти дни снова ярко и отчетливо проходили перед ним.
В лихорадочной горячке, не помня себя, выбежал он три дня назад из тюрьмы. На одной из улиц в центре города он вдруг остановился: увидел себя в зеркальной витрине магазина. Запавшими, широко раскрытыми и полными отчаяния глазами глядело на него заросшее седой щетиной лицо с желтыми щеками. Впервые он увидел, что поседел. Он испугался самого себя и, все еще боясь, что его снова схватят и вернут в тюрьму, бросился бежать. Полы тюремного халата били его по исхудалым ногам, улицы кружились, опрокидывались крышами вниз, и переполнявший центр города шум, от которого он отвык, совершенно ошеломил его.
В тюрьме он оставил четыре года жизни, здоровье и почти всю надежду на то, что жизнь еще будет когда-нибудь иметь для него цену. Вынес он оттуда серый халат, отбитые легкие и душевную боль человека, знающего, что ему не к кому постучаться в дверь…
Тот день вспоминается как в тумане: кричащие толпы на узких и длинных извилистых улицах, мешанина из праздничных черных сюртуков, перемазанных рабочих курток, потрепанных солдатских гимнастерок, крестьянских свиток, тюремных халатов и загорелых мальчишеских тел, едва прикрытых тряпьем, на уже голых ветках деревьев.