Она говорила с наигранной серьезностью, косясь на меня лукаво, как никогда раньше, и я почувствовал радость и волнение, потому что так мы становились свои. Я лучше понимал ее, когда она вела себя по-женски, чем когда она была «пантеисткой», представления которой уходили в бездну времен. Я сказал ей что-то по-французски без перевода. Она оживилась, с румянцем в лице попросила меня повторить и, схватив французско-английский словарь, стала разыскивать слова, которые уловила в моей таинственной фразе (на самом деле я брякнул какую-то банальность). Не нашла ни одного и осталась весьма недовольна.
— Ты не умеешь играть, — обвинила она меня.
— А я и не собираюсь играть на уроках, — отрезал я как можно суше.
Она задумалась, на секунду прикрыв веки, по своему обыкновению. Веки у нее были бледнее, чем все лицо, с прелестной и легкой синеватой тенью.
— Пойду посмотрю, нет ли писем, — сказала она, поспешно поднимаясь из-за стола.
Я ждал ее в некотором раздражении, потому что видел, что успехов она не делает, и боялся, как бы инженер не подумал, что это моя вина. Вернулась она очень быстро, какая-то удрученная, с двумя гроздьями красной глицинии. Села и спросила меня:
— Мы не продолжим урок? Je suis jeune fille…
— Это ты усвоила, а еще что-нибудь?
— J'apprends le francais…
— Это мы проходили на прошлой неделе.
— А ту девушку, в машине, ты тоже учил французскому? — спросила она ни с того ни с сего, настороженно взглядывая на меня.
Я понял, что это она о Герти, которую видела в моих объятиях, покраснел и стал оправдываться:
— Ее бы я не научил, даже если бы хотел. Она была глупая. Ее хоть пять лет учи…
— А тебе сколько будет через пять лет? — перебила меня Майтрейи.
— Тридцать, тридцать первый, — ответил я.
— Вдвое меньше, чем ему, вдвое с лишним, — пробормотала она.
Опустила глаза в тетрадку и стала выводить
Она поднялась, собрала книжки, взяла одну гроздь глицинии, а вторую оставила.
— Я выбирала самые красивые, — сказала она, не глядя на меня. И шагнула к дверям.
— Ну и забери их с собой, — бросил я вслед, набивая трубку, чтобы показать, как мне мало дела до ее забав.
Она послушно вернулась, поблагодарила за урок, взяла вторую гроздь и вышла. Но тут же просунулась в дверь, метнула цветок на стол (другой был уже приколот к ее волосам) и убежала. Я слышал, как она скачет вверх по лестнице, через две ступеньки, и не знал, что думать: признание в любви? Раскрыл дневник и записал эту сцену с глупыми комментариями.
На другой день после утреннего чая Майтрейи мимоходом спросила меня, что я сделал с цветком.
— Засушил, — соврал я, решив: пусть думает, что во мне тоже зреет идиллия.
— А я свой обронила на лестнице, — меланхолично призналась она.
Я целый день вспоминал эту сцену, и у меня разыгралось воображение. Вернувшись из конторы, я посмотрел в зеркало и впервые в жизни подумал, что мне не мешало бы быть покрасивее. Однако мне достало юмора увидеть себя со стороны, как я кривляюсь перед зеркалом, будто какая-нибудь кинозвезда, и я со смехом плюхнулся на кровать, радуясь, что все же я не кретин и голова у меня ясная. В эту минуту вошла Майтрейи с книгами под мышкой.
— Сегодня будем заниматься? — смиренно спросила она.
Мы начали с бенгальского, в котором я уже продвинулся, потому что по вечерам учил его самостоятельно и с Чабу говорил только по-бенгальски. Майтрейи дала мне задание, но, когда я начал писать, спросила:
— Куда ты дел глицинию?
— Она под прессом.
— Покажи.
Я замялся, потому что на самом деле выбросил гроздь в окно.
— Не могу, она далеко, — сказал я.
— Ты держишь ее в потайном месте? — загорелась она.
Я промолчал, оставив вопрос открытым, и занялся переводом. Когда она ушла, я сорвал на веранде гроздь глицинии поярче и положил в книгу, присыпав слегка пеплом из трубки, чтобы она выглядела увядшей. За обедом Майтрейи сияла, и глаза ее все время смеялись.