А моя светлая минута кончилась. Почему? Ведь я должен был возликовать — если не возвышенной радостью по поводу того, что дьявол лежит поверженный, а ангел победоносно трепещет белыми крылышками, поле же битвы, как мы помним — душа человеческая, — то хотя бы из чувства облегчения, ибо часть придавливающей меня ноши — да еще какую часть! — Алахватов добровольно взвалил на себя. Распрямиться бы мне, улыбнуться и перевести дух, а я сгорбился. Подонком почувствовал я себя перед Алахватовым. Чудеса, да и только! Перед Свечкиным — не чувствовал, Свечкину смело и даже насмешливо, чуть ли не гордо (а уж нагло-то наверняка) смотрел в глаза, а здесь не смел поднять взгляда.

Василь Васильич, живое воплощение корректности, отложил выяснение отношений со своим замом, дерзнувшим хотя и косвенно, но ослушаться его, до более интимных времен, меня же облагодетельствовал сообщением о том, что уже побеспокоился о моем трудоустройстве. Меня с распростертыми объятиями берут на радио, но в газете мне тоже не возбраняется сотрудничать — правда, пока под псевдонимом.

— Мягкий знак Сергеев, — сказал я.

Эта моя скромная, а если быть честным — пошлая острота, ибо даже самая очаровательная шутка, будучи повторенная дважды, становится пошлостью, оторвала Алахватова от задумчивого созерцания центра Земли. Он поднял голову. Он ожил. Не сразу, но ожил — возможно, сработал некий условный рефлекс, вызванный к жизни моей жалкой репликой, которая напомнила ему о штормах и бурях, что некогда с грохотом сталкивали наши суденышки.

О чем говорил, все более возбуждаясь, замредактора? О том (он посопел, чего я никогда не слышал прежде, поскольку вой вентиляторов и сквозняков заглушал эти относительно слабые звуки, посопел, но закончил-таки фразу), о том, что мы виноваты (мы!) и мы готовы нести наказание (мы! А я, свинья, мистифицировал его дурацким черепом!), но допущенный нами (нами!) профессиональный промах отнюдь не закрывает чеботарского дела. Наоборот! Не только ведь санитарные инспектора и пожарники поклевывали дармовые плоды Алафьевской долины. Залетали сюда и птицы покрупнее, это и дураку ясно. Пока что мы не схватили их за руку, и в этом смысле публикация фельетона была, конечно, преждевременной, но мы доведем до конца это дело. Есть органы — финансовые, следственные, которые разбираются в подобных делах лучше нас, есть записки директора совхоза — он, Алахватов, видел их собственными глазами: отпустить того-то столько-то — это же безобразие! Есть в конце концов свидетели и помимо Ткачука и пьяницы Федорова — конечно, есть, и мы сумеем отыскать их… Бурно импровизировал Алахватов план будущей кампании, но кто слушал его? Василь Васильич глядел прямо перед собой и если прислушивался к чему-то, то разве что к тайному движению сока в схороненных в столе грушах, я же из всей этой воинственной речи понимал лишь то, что из последнего «мы» — не того, что дало маху и будет справедливо наказано, а из «мы», готовящегося к бою, — из этого последнего «мы» моя персона исключена, поскольку отныне я уже не работаю в редакции, хотя по-прежнему имею право сотрудничать в газете — правда, под псевдонимом Мягкий знак Сергеев.

Будь я подвержен страху смерти и заведи я, дабы одолеть его, «Подготовительную тетрадь», я непременно включил бы сюда параграф, который почему бы не назвать отчаянием? Такие минуты бывают. Минуты, когда легче умереть, чем жить, сознание же, что надо все-таки жить (неизвестно почему, но надо) навевает тоску невообразимую. Это был бы сильный пункт…

В какой-то миг я вспомнил о хронически вакантной должности машинистки, но Василь Васильич воспринял бы это предложение как очередную мою неудачную шутку. Поэтому я предпочел встать и удалиться не поклонившись. За моей спиной ревели вентиляторы (они не могли не реветь, раз гремел голос Алахватова), в ящиках наливались соком груши, а за полированным столом восседал сфинкс с небесными глазами, наделенный феноменальным даром ясновидения.

В этот день я не услышал от Яна Калиновского в ответ на свою коронную фразу коронную его: «У меня нет с собой, но я дам». Его греческие глаза истекали скорбью, а в руке фосфоресцировали, раздвинутые веером, четыре двадцатипятирублевые ассигнации — заветная сотня для женщины в синем. Двумя пальцами вытянув одну из них, я заказал шампанского. Эльвира с удивлением подняла на меня глаза: я для нее был завзятым трезвенником. Раз я даже высказал гипотезу, что единственное, что нас сближает, так это нелюбовь к спиртному. Тем не менее мы благовоспитанно, пригубили по глотку, после чего она хитро осведомилась, что за торжество у меня сегодня.

Стало быть, вид у меня был жизнерадостным. Тем лучше. Нравится ли ей шампанское? По-моему, оно превосходно. Не знаю, сколько выдерживали его, меня же для встречи с ним — что-то лет пять. Это изрядный срок.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже