Но он не улыбался, и я не сразу сообразил, что на самом деле он не дурачился. Тогда я впервые увидел его таким расстроенным, и меня окатило ползучей волной тревоги. В тот миг холодного ужаса я получил три бесценных подарка: страх падения, страх лифтов и ощущение паники в замкнутых пространствах.

Я встал. В углу погоста, в тени стены, увидел одинокий белый надгробный камень над свежим земляным холмиком.

* * *

Уехал я из дома в восемнадцать лет, но все еще оставался ребенком, пусть и был убежден, что вырос. Оставался ребенком и в двадцать один, когда Эми переехала в Лондон. Оставался ребенком, когда бродил по улицам, мыл туалеты, подметал дороги и обслуживал столики. Я до сих пор ребенок — много лет после смерти.

И я был ребенком, когда моя мать вошла в ресторан, где я работал, через пять лет после того, как мы виделись в последний раз. Я был настолько невзрослым, что не знал, кто я есть. Мне нужна была помощь, но сам себе помочь не мог, и потому обращался за ответами ко всем вокруг. Но никто другой не мог мне помочь, и я вновь обратился к себе. Но помочь я себе не мог. И я жил дальше, вихрясь от мига к мигу, никогда не останавливаясь. Полдесятка лет я провел, пытаясь создать в себе собственную личность, но создал всего лишь дурацкий волчок.

Когда мама выкрикнула мое имя через весь зал, я прекратил двигаться. Все связи, что были сожжены или оборваны, возникли вновь, восстановились; и когда она схватила меня за руку и нежно погладила по большому пальцу, я вновь понял, кто я есть. Это чувство не продлилось долго — став сыщиком и переехав на свою квартиру, я завертелся волчком сильнее прежнего, — но в те краткие бесценные мгновения я чувствовал, что наконец-то я дома.

И когда посмотрел ей в глаза — встретил взгляд такого сострадания, что не смог говорить и ждал, когда она нарушит долгую тишину меж нами.

— Я думала, ты умер, — сказала она наконец.

Надгробная надпись гласила, что мои родители были похоронены с интервалом в год: сначала мама, а через девять месяцев — отец. Подробностей того, как они умерли, я не знаю. Может, несчастный случай. Может, всё тут в тревожных понятиях, что столь обыденны, однако столь пропитаны страхом: рак, инсульт, инфаркт. А может, по естественным причинам — о моей смерти они узнали, когда обоим было почти шестьдесят, а с тех пор прошло несколько лет. А может, и ничто из этого. Единственная определенность: на могиле не было цветов, ни свежих, ни иных, и, кроме имен и дат, всего два слова, вырезанные на камне:

СДАЮСЬ! СДАЮСЬ!

Прощальная шутка отца.

У их могилы я провел около часа, откапывая кусочки прошлого один за другим и размышляя, зачем мне понадобился этот визит. Наконец я осознал, что мне хотелось сказать что-то моим родителям, чего я не нашел возможности выразить, пока был жив. Не сказать им о своей любви (любовь мертвецам ни к чему), не сообщить о том, что я вновь жив (с этим они ничего поделать не могли). Я хотел сказать всего одно слово.

Я сказал его, укладывая на могилу цветы, какие сорвал у стены.

Прощайте.

На мертвянке — долгий, медленный царап.

Клаустрофобия

Мало кто знает, когда закончится жизнь. Кто-то готовится к этому слишком рано, и ум их сдается задолго до тела. Кто-то не готовится вовсе, и они с изумлением обнаруживают, что не проживут вечно. Но никто не готовится как следует. Я, к примеру, был совершенно убежден, что умру, когда падал с крыши и видел, как земля мчит мне навстречу, и нисколько не сомневался, что мука продлится лишь долю мгновения.

Я ошибался по обоим пунктам.

Зелено-белая маркиза пристанционного кафе прервала мой полет и сломала мне руку. И эта малая удача оставила меня в живых и с лютой болью еще на два часа.

Размышляя над происшедшим, я жалею, что падение меня не прикончило. О приземлении не помню ничего — всегда считал, что спасла меня маркиза, но запросто мог оказаться и оплошавший ангел, и заскучавший бес, — но точно помню, как очнулся чуть погодя, не способный двигаться, а по всему телу меня жалила пыряющая боль.

Я находился в теплом, темном, дребезжавшем пространстве. Ничего не видел, но слышал низкий, приглушенный гул. Руки стянуты веревкой за спиной, ноги привязаны к рукам. Рот заткнут тряпкой, от которой воняло бензином и тавотом, — вывалиться ей не давала изолента. Она обертывала мне голову трижды, врезалась в кожу на лице и шее, драла мне волосы, стоило лишь двинуться. Пот катился в глаза, бежал по щеке, стекал в теплое, темное, дребезжащее пространство подо мной.

Подумалось, что меня похоронили заживо, и я заорал, чтоб спасли. Но сквозь тряпку, изоленту и низкий, приглушенный гул никто меня не услышал.

Пока кричал, я осознал, что не все сходится. Если б меня похоронили, зачем было меня связывать и заклеивать мне рот? На глаза мне давило что-то мягкое — повязка. Зачем завязывать глаза жертве, перед тем как запирать ее в гробу? Ерунда какая-то. Я кратко задумался, не ударный ли шок вызвал у меня галлюцинации, но маслянистый вкус тряпки, затолкнутой в рот, оказался слишком настойчивым, а боль в теле — слишком настоящей.

Перейти на страницу:

Все книги серии Подмастерье (Хотон)

Похожие книги