Когда операция была окончена, Сатир медленно и немного неуверенно встал с пола, на котором лежал всё это время, повертел головой, прислушиваясь, подошел на ощупь к окну, постучал по стеклу.
— Крикните мне что-нибудь на ухо, — попросил он.
— Слышишь меня? — крикнула Белка.
— Что-то всё-таки доносится, ну да ладно, и так сойдёт. Кстати, разговаривать я тоже больше не буду.
Эльф внимательно посмотрел на Серафиму.
— Всё, что не может убить меня, делает меня сильней. Свобода или смерть, — сказал он, зная, что Сатир его всё равно никто не услышит.
Белка и Эльф выходили из кухни с таким же чувством, с каким уходят последние техники с космического корабля, оставляя космонавта в одиночестве на пороге старта в чёрные ледяные глубины Вселенной, не зная, увидит ли его ещё когда-нибудь.
Потоки ужаса, рвущиеся изнутри, захлестнули Сатира. Тишина и темнота разбудили в нём все потаённые страхи.
Временами ему чудилось, что к нему тянутся острые крючья, или что вокруг него пустота и он стоит на крохотном островке, балансируя над пропастью, или что вокруг него орды маленьких пираний, которые сейчас набросятся на него, или что сверху на него опрокинули ковш кипящей смолы и она через мгновение прольётся на него, проглотит голову, выжжет глаза, спалит волосы и потечет вниз, стаскивая с черепа изжарившуюся кожу. В такие часы Сатир не мог шевельнуть ни рукой не ногой, лишь издавал от страха нечленораздельные звуки, похожие на хриплое карканье, от которых Ленка вздрагивала и жалась к Тимофею.
Временами ему казалось, что он действительно ослеп и оглох и никогда больше не увидит света, не услышит ни человеческой речи, ни музыки. Не увидит, как капли дождя падают на озёрную гладь, выбивая крохотные водяные столбики, как вырывается из зарослей цветущего терновника вспугнутый дрозд, как ветер поднимает в мае метель из лепестков дикой груши, как встаёт над землёй яркая и трепещущая, будто живая, радуга, как бьётся в ладони литой бронзовый карась, как падающая звезда чертит голубоватый штрих по черному, словно огромный зрачок, августовскому небу, как Белка встряхивает вороными спицами азиатских волос, как проступает нежданная радость на вечно юном лермонтовском лице Эльфа. Больше смерти он боялся, что не услышать ему уже никогда, как гортанно урчит острога, вспарывая воду, как осторожно шуршат мыши в свежем сене, как засыпая свистят в ночной траве перепела, как осыпаясь потрескивают угли догоревшего костра, как Белка играет «Bohemian ballet», как шуршит ветер, перебирая ветки сосен усыпанных похожими на маленькие ананасы шишками, как умиротворённо грохочет где-то вдали гром после ливня, как плещется у корней прибрежных лозинок нерестящаяся рыба, разбрасывая по песку янтарные икринки.
Сатир мог часами стоять посреди кухни, опустив руки и склонив голову набок, словно прислушивался к чему-то. Вся фигура его была в постоянном лёгком напряжении, как будто в любую секунду он мог прыгнуть или ударить. Пальцы шевелились, как щупальца кальмара или осьминога. Крылья носа подрагивали, делая Сатира похожим на настороженного коня, привязанного к дереву посреди глухого ночного леса, когда со всех сторон слышатся шорохи и потрескивания и кажется, что где-то среди черных кустов мерцают желтые волчьи глаза, а убитый хозяин лежит рядом со стрелой в спине и кровь пропитала его одежду, распространяя сырой тревожащий запах.
Иногда Сатир начинал медленно кружиться, издавая тихий низкий гул, словно летящий пчелиный рой. Он поднимал вверх руки, раскачивался, непонятный и страшный, словно уже и вовсе переставший быть человеком.
Эльф и Белка часто приходили к затворнику и подолгу просиживали рядом с ним, думая о том, что происходит с Сатиром сейчас, по каким дорогам идут его мысли, в какие запертые двери он сейчас стучится и что за ними увидит. Странно было смотреть на него. Он отличался от них самих, как отличается метеорит от обычного придорожного булыжника. Было в нём что-то такое запредельное и нездешнее, что им становилось страшно за него и себя.
Они оставляли ему на столе хлеб и воду, чтобы не искал их по всей кухне. Сатир ел мало, не чаще одного раза в сутки и неизменно оставлял после себя множество крошек и капель, которые Белка аккуратно убирала, стараясь остаться незамеченной для затворника.