Красные атакуют. Снова рвутся гранаты. Снова повизгивает шрапнель. Голубка насторожилась и повернула морду к реке. Я успокаиваю ее и медленно еду на батарею. Но вот близко, над головой, заскрежетало, кружась, колесо. Сверкнул огонь. Пахнуло горячим дымом. Я откидываюсь невольно назад и опускаю поводья. Голубка взвивается на дыбы… Меня догоняет Вреде.
— Юрий Николаевич, мы держаться не можем.
Кровь бросается мне в лицо.
— Почему?
Но он отвечает спокойно:
— Не верите? Посмотрите сами.
Я посмотрел. Наши красноармейцы дерутся храбро, — не хуже улан. Они не могут не драться: красные победят — расстреляют. Но много ли их осталось? Но цепи уже на мосту. Но уже за горкой, на батарее, раздается «ура!»…
Итак, совершилось. Мы уходим. Чего я достиг?.. Позади — родимая глушь, впереди — чужая граница. Где Москва? Где мечты о Москве?
Вот опять запорошенный инеем бор, звон удил и ровный топот копыт. Вот опять пофыркивает Голубка и поскрипывает кожей седло. Вот опять привычное, — нет, новое, столетнее, утомление. Уланы не поют больше… Я обернулся на их немногочисленные ряды. Вреде едет понуро, нахохлившись в летней шинели. Так же понуро едет Егоров. Один Федя не теряет бодрости духа. Он поднял меховой воротник. Ему тепло. Он мурлычет себе под нос:
Я командую:
— Рысью… ма-арш!..
Часть вторая
Груша сидит на траве. Она в розовой кофте. Вечереет. В теплом воздухе комариный звон.
— Груша, узнала?
— Узнала.
— Сколько их?
— Да трое всего. Стоят в четвертом дворе, направо. С утра самогонку пьют.
— Городские?
— Городские, из Ржева. Один рыжий, фабричный. Другой лохматый, будто из духовного звания. А третий, вроде, как писарек.
— Из исполкома?
— Да, гады… С бумагой, и винтовки при них. Сказывают: утят считать будут.
Она смеется, — скалит белые зубы. И, рассмеявшись, закрывает локтем лицо.
— Груша, не страшно?
— Чего страшно-то?.. Я их и сама придушу. Ночью подкрадусь и придушу. Всем троим цена три копейки.
— А расстреляют?
— Не расстреляют, небось… Я в лес убегу. К тебе.
Я сажусь рядом с ней. Она потупилась. Потом несмело отстраняет меня рукой:
— Барин… Голубчик… Увидят…
Мы четвертую неделю в лесу. У меня двадцать шесть человек, — «шайка бандитов». О нас сложилась легенда. Говорят, что нас две дивизии, что мы взяли Калугу, что мы идем на Москву. Стоустой молвой разносится слух, что пришла, наконец, своя, мужицкая, власть и карает «бесов». Вся округа нам верит. Я бы мог поднять и Столбцы, и Можары, и Зубово, и Сычевку. Но я не знаю времен и сроков.
Я сегодня встал на заре и пошел без дороги. Под ногами папоротник и мох, над головою прозрачное, омытое ночным дождем, небо. Еще утро, еще солнце не греет, а уже гудят над дикой малиной пчелы. Я слежу за ними прилежным глазом. Они живут короткое лето, мы — короткую жизнь. Они трудятся, мы — воюем. Они оставят медовые соты, мы… Что мы оставим?..
Я «зеленый». Я скрываюсь в зеленом лесу. Я счастлив. Я счастлив, потому что слуга России.
Поздним вечером, огородами, мы подходим к Столбцам: я, Егоров и Федя. Сильно пахнет укропом и коноплей. Сияет луна. В лунном свете высокая тень — Груша в белом платке. Она шепчет:
— Сюда идите… Сюда.
Она проводит нас напрямик, задами. У четвертой избы, направо, я осторожно стучусь в окно.
— Кто там?
— Выдь на минутку, хозяин.
Щелкнул засов, из-за двери просунулась голова. Я узнал «лохматого из духовного звания». Он огляделся вокруг и почесал поясницу.
— Товарищ из Ржева?
— Да… А ты кто такой?
Я не ответил. Я поднял руку и, не целясь, нажал курок. Блеснул желтое пламя, по крыльцу пополз дым… Я не вошел. Вошли Егора и Федя. Все так же сияет луна… На пустынной улице, у ворот, стоит Груша. Ее губы полураскрыты. Она дышит часто и тяжело. Но от не уходит. Я говорю:
— Иди домой, Груша.
Она вздрагивает:
— Нет… Чего уж?.. Я обожду…
Егоров мне говорит:
— Мы вошли, а он как бросится на меня… Руку прокусил, рыжий чорт… Ну, этого Федя живо вывел в расход. А другой, паршивец, на полати залез, трясется: — «Простите, православные, Христа ради…» Я говорю: — «Конец твой пришел, богу молись, сукин сын»… А он все свое: — «Верой и правдой буду служить, книжки буду для вас печатать»… У него морда в крови, и глаз на нитке висит, а он про книжки толкует. Смехота!.. Тоже, сочинитель нашелся…
Полдень. Парит. В лагере пусто. Кто на часах, кто в разведке, кто спит. В тени, под широким кленом, «бандиты» играют в «акульку». Заправила, разумеется, Федя. Он посмеивается, подмигивает и жулит. Он никогда не остается «акулькой»: «уж такой, значит, фарт»… Егоров угрюмо смотрит. Смотрит он долго, потом с негодованием плюет:
— Тьфу! Табачищем воняют, картами дьявола тешат. Нехристи… Ужо погодите: будете в вечном огне гореть. Не простит господь грехов ваших!..