Зинаида стала поэту настоящей женой. Когда Тоня солит огурцы, меняет вещи на еду, баюкает Шурочку, а Лара моет полы, стирает белье, варит суп, выхаживает Юрия Живаго, занимается с Катенькой – знайте, это Зинаида Николаевна, умелая, умная, организованная, стойкая и домовитая. Кстати, все признают, что она была вполне советская женщина, бодро принимавшая советскую власть – в отличие от Надежды Яковлевны Мандельштам, махровой диссидентки. Даже слишком советская. Когда в 1958–1959 годах перед ней встанет роковой вопрос, она решит его вполне по-советски. И это советское решение определит, как несложная песня кукушки, сколько еще Пастернаку жить. (Жить ему остается меньше двух лет.)
Вот, скажем, поездка на Урал. Поэтов даром не кормили, их запрягали в казенную телегу. Поезжайте, пишите очерки на местах, зовите в бой, воспевайте. Пастернака с Зинаидой посылают в Свердловск. Какие-то заводы, какие-то колхозы. Бред. Ничего он им не напишет ни про турбины, ни про трактора. Но запомнят они с Зиночкой разное: она – горячие пирожные в доме отдыха чекистов, где их поселили, а он – раскулаченных и сосланных, просивших под окнами и на перроне корку хлеба. Больше в такие «командировки» Пастернак не ездил. Кроме Грузии. Бедная, но щедрая и хлебосольная Грузия, веселая и гордая, пришлась ему по душе. Все поэты: и Паоло Яшвили, и Тициан Табидзе – становятся его друзьями. Он переводит их стихи, даже омерзительные вирши о Сталине. Он пишет о Кавказе так, как со времен Лермонтова никто о нем не писал. Только гордое непокорство горцев ему непонятно. Он даже к Сталину стал лучше относиться за то, что он грузин.
А в мире и в стране темнело. В 1934 году взяли Мандельштама, который куда лучше разобрался в «текущем моменте» в своем антисталинском стихотворении. Когда Пастернаку автор его прочел, он сказал, что ничего не слышал, что это самоубийство, а не стихотворение, что он в этом участвовать не хочет. Доносить, ясное дело, не пошел, но возмущался неполиткорректным «и широкая грудь осетина». Не оценил он этой алмазной стрелы, направленной в сердце тирана. Не понимал политических резкостей и полемики.
Когда Сталин 13 июня ему позвонил, он очень осторожно защищал беднягу Мандельштама, так что Сталин даже попенял ему на малодушие и черствость. А это был испуг. Он у него чередовался с отчаянной храбростью. За гражданского мужа А. Ахматовой Пунина и Льва Гумилева он попросил в самые темные дни 30-х, поручился за них, и их освободили до следующего ареста. После сталинского звонка он год не писал: винил себя, каялся. В 1935 году его силой («Вы мобилизованы») загоняют в Париж на Антифашистский писательский конгресс. А правду о положении писателей в СССР сказать нельзя: дома семья, заложники. У Пастернака началась жуткая бессонница, депрессия, он то ли притворялся сумасшедшим, то ли действительно сходил с ума. Опять год не мог писать. Потом арестуют Бабеля, Мейерхольда. Из них выбьют показания на поэта. Но они возьмут их назад, когда пытки кончатся.
В 1956 году он напишет об этом времени: «Душа моя, печальница о всех в кругу моем, ты стала усыпальницей замученных живьем… Ты в наше время шкурное за совесть и за страх стоишь могильной урною, покоящей их прах».
Поэт то устраивал истерику в 1936 году по поводу подписи под гнусной бумагой «Стереть с лица земли», где требовали казни для Каменева и Зиновьева, то молча присоединялся к аналогичному документу по поводу «группы-17» уже в 1937-м… А когда дошло до одобрения казни Якира и Тухачевского, то отказался наотрез и сказал Зиночке, беременной его сыном Лёней, что предпочитает умереть, что пусть ребенок погибнет тоже, «что ребенок человека, способного такое подписать, его не волнует». И добился, послав Сталину письмо, чтоб его не заставляли подписывать такое, и больше инцидентов не было, и Сталин это проглотил.