Было бы неверно придавать высказываниям такого рода лишь чисто литературное значение. Стремление кардинально пересмотреть в свете революционных преобразований вопросы быта, морали, личного поведения - характерная черта эпохи. «Любовь приносит много тревог и боли. Разве теперь время говорить о ней?»11 - в этих размышлениях Павла Корчагина отразилось довольно распространенное представление о необходимости самоограничения, отказа от личного во имя интересов общества, революции. - На страницах очерков Л. Рейснер, печатавшихся в 1918-1919 годах в периодике (отдельным изданием вышли в 1924 г.), мелькает фигура одного из командиров Красной Армии, настроенного сурово, почти аскетически, склонного замыкаться в «душевном остроге»12. И хотя автор спорит с этим персонажем, ведет повествование в иных, приподнято-романтических тонах, все же в обращении к представителям молодого поколения - рабфаковцам -Л. Рейснер во многом готова разделить радикализм времени: «Это буйный, непримиримый народец материалистов. Из своей жизни, из своего миросозерцания он со спокойным мужеством выкинул все закономерности и красоты, все сладости и мистические утешения буржуазной науки, эстетики, искусства и мистики. Скажите рабфакам „красота“, и они - свищут, как будто их покрыли матом. От „творчества“ и „чувства“ - ломают стулья и уходят из зала. Правильно»13.

Вот отсюда, из гущи самой жизни проникали эти настроения в литературную среду, п поэзия достаточно энергично заявляла о своем нежелании углубляться в любовные и в иные «сладкие» душевные переживания. Прежде всего такое нежелание проявлялось в чисто негативной форме: «личная тема» (рассматривавшаяся как «мелкая», «неинтересная») просто не находила никакого отражения в стихах и на страницах множества поэтических сборников, которые печатались в те годы. Настороженность, враждебность ко всему интимному выражались и несколько по-иному: характерные приметы «жизни души» назывались, но лишь для того, чтобы подвергнуться отрицанию и осмеянию. Впрочем, здесь могли быть существенные оттенки, ибо отрицание это далеко не всем давалось легко и порой звучали «жертвенные» ноты. Когда В. Александровский признается: «Не было жизни личной в эти дни...»14, то он весьма далек от какого-либо полемического пародирования. Поэт даже не столько констатирует отсутствие «жизни личной», сколько - вопреки прямому смыслу своих слов - как бы расстается с ней, вынужденно от нее отказывается, причем делает это с большим внутренним сопротивлением, нескрываемой грустью.

Таких «оговорок» было не так уж мало. Но силы оказывались слишком неравными. И если в поэтическом «оркестре» того времени различимы два голоса, то один из них - «интимный», «камерный» - звучал робко, неуверенно, почти перекрывался другим, которому вполне подстать были громовые раскаты и яростная нетерпимость Маяковского.

Кому это интересно,

что - «Ах, вот бедненький!

Как он любил

и каким он был несчастным...»?

Мастера,

а не длинноволосые проповедники

нужны сейчас нам15.

Эта позиция, порой выраженная не столь резко, но достаточно категорически и определенно, была господствующей, она, как мы видели, во многом диктовалась распространенными моральными представлениями, имела отправную точку в действительности. И все же характерную для литературы неприязнь к любви и «прочей мелехлюндии» нельзя объяснить лишь одним прямолинейным соотнесением с «самой жизнью». Разве в то героическое время, полное лишений, жертв, примеров сознательного ограничения, люди не переставали любить, разве не отдавались человеческим чувствам, и зачастую с особой, удвоенной силой? Ведь через какой-нибудь год после гневных заповедей «Приказа № 2» Маяковский расскажет в «Люблю» об этом великом освобождающем действии революции на духовный мир человека, как несколько позднее, в «Хорошо!», поведает о своем сугубо интимном, пережитом в годы гражданской войны, не отъединив личное от общего, а наоборот, связав их, придав личному отпечаток характерного, порожденного революционной современностью.

Не домой, не на суп,

а к любимой в гости,

две морковинки несу

за зеленый хвостик.

. . . . . . . . . . . . . . . . . .

Вспухли щеки

Глазки - щелки.

Зелень и ласки

выходили глазки

Больше блюдца,

смотрят

революцию16.

По в стихах, писавшихся по горячим следам революции, к любимой в гости ходили редко, «ласки» и «глазки» охотно заключали в иронические кавычки. Соответствие суровой обстановке здесь было, но оно все же относительно и не проясняет до конца некоторых характерных особенностей поэтического развития тех лет. Особенности эти имели и собственно литературные предпосылки, обусловленные, .в частности, резким отталкиванием от камерной поэзии «длинноволосых проповедников», под которыми, в первую очередь, подразумевались представители декаданса (говоря точнее и шире - модернизма), его различных групп и течений.

Перейти на страницу:

Похожие книги