Иван Матвеевич не сдавался. Он начал доказывать, что иногда у людей, живущих в разных концах земли, почти в одно и то же время появляются одинаковые идеи: их рождают одинаковые обстоятельства. «В науке должен быть закон на этот счет, — настаивал Митрошин. — Если его нет, то предстоит еще открыть. Закон одновременного созревания идей». — «Да, — отозвался Пахомов. — Такой закон, видимо, должен существовать. Ломоносов и Лавуазье, Попов и Маркони, Яблочков и Эдисон… Но при чем тут стихи умершего в Ленинграде солдата и смерть лейтенанта на Украине?»
Иван Матвеевич недоуменно посмотрел на Пахомова и пожал плечами. Он не мог постичь, почему писатель Пахомов не видит здесь связи. Она же очевидна…
Для Ивана Матвеевича и смерть лейтенанта и стихи сливались воедино. Они и являлись к нему вместе.
«Ты не ранен, ты просто убит, лейтенант Кащенко», — шептал иногда Иван Матвеевич и боялся этого шепота, потому что за ним тянулись другие воспоминания, которые прямо-таки изводили его, и чем настойчивее он от них отбивался, тем они крепче держались, предоставляя единственный выход — бежать из своей войны в довоенную или послевоенную жизнь, где не было этой режущей боли.
Но война не отпускала. Она, как и болезнь, поселилась в нем давно и давно хозяйничала и распоряжалась всем, а ему только оставалось, сжав зубы, отбиваться. И главное в этом его единоборстве было не раскиснуть, не пасть духом, а устоять, как в том окружении в заднестровских лесах, когда хоть и малыми силами и ценою огромных потерь, а все-таки пробились через оборону врага и вышли к своим…
Несколько часов Иван Матвеевич лежал без сна в «бендежке», на даче, и его мысли, медлительные и тяжелые, как жернова, вращались вокруг войны и болезни, и он уже не находил в себе сил, чтобы оборвать их.
Повернулся на бок, протянул в темноте руку к проводу электроплитки и воткнул вилку в розетку. Кольцо розового света от накалившейся спирали ударило в потолок, и в комнате посветлело. Так же, не поднимаясь с постели, Иван Матвеевич нашарил рукой на тумбочке алюминиевую кружку с отваром из трав и осторожно поставил ее на плитку. Надо подогреть, и тогда, после нескольких глотков, боль в груди притупится.
Последнее время уже ничто не помогало… Огнем жгло у самого горла. Еще днем, когда чем-то занят в огороде или саду, терпеть можно, а ночью все сосредоточивается на этой невыносимой боли. Она неудержимо разрастается и, кажется, начинает выплескиваться из самого сердца, сливаясь с его жизнью. Слияние всегда идет через войну, разрубившую жизнь Ивана Матвеевича пополам. Там осталось все самое горькое, обидное, несправедливое, и туда уходила его боль… Боль физическая объединялась с болью, жившей в его памяти, и иногда Ивану Матвеевичу казалось, что ему не дотянуть до утра: в груди все сгорит, обратится в уголь… Но — благо, о, великое благо! — ночи пока были коротки, и он доплывал до рассвета. А там поднималось спасительное солнце, и боль немного унималась. «Душу отпустили на покаяние», — говорил сам себе Иван Матвеевич. Его покаяние — работа. Он выходил на крыльцо и начинал потихоньку «ковыряться» в саду. Дело всегда находилось, оно-то и держало старика на этом свете. Не будь его и живи он не здесь, на природе, а в каменном мешке городской квартиры, давно бы загнулся, никакие лекарства не помогли бы.
Иван Матвеевич спустил ноги с топчана, приподнялся, выдернул шнур из розетки и замер, пережидая приступ боли. Нагревшийся отвар исходил стойкой горечью. Он взял тряпицу и, прихватив ею кружку, отлил лекарства в чашку. Погрел ладони о сосуд и начал осторожно отхлебывать горячую влагу короткими глотками. Будто плескал на горящие угли. Ему даже показалось, что он слышит шипение там, в своей раскаленной груди.
Стало немного легче. Прилег. Подниматься рано. Единственное окно в комнатенке только-только начало наливаться мутным светом. Нужно хоть немного соснуть, иначе днем он будет разбитым. А сегодня суббота, и надо быть в форме. На дачи понаедут из города. Появятся на своем стареньком «Москвиче» Буровы. Димка обязательно прибежит и попросит «заглянуть» в мотор. «Опять барахлит, дядя Матвеич. У меня уже никаких сил нет…»
А какие тут силы еще нужны, выбросить эту развалину в металлолом, да и всех делов-то. Димка купил «Москвича» еще два года назад из списанных машин, когда вернулся из армии. Подлатал, восстановил — вот и мается с тех пор, а отец на новый денег не дает. Воспитывает. Димку воспитывают, а брата его, Стася, балуют. У Димки бунтарская душа, вот они его и укрощают. Бунтарей во все времена не любили. С ними хлопотно…
Зацепившись мыслью за Буровых, Иван Матвеевич радостно ощутил, что отрывается от войны. Теперь ему только бы удержаться на этой черте чужой жизни, не ворошить свою, и сон мог прийти. Чужая жизнь, какой бы она ни была близкой, не болит так, как своя. Недаром говорят: чужую беду руками разведу…