Вера проснулась в коридоре на банкетке. Ноги затекли. Со стен на нее смотрели тусклые, потемневшие от времени портреты кисти Доу. И сам Доу – сухой, строгий старик в вельветовом жакете гулко кашлял где-то под лестницей.

Вере приснились ворота прозекторской, через которые происходил Великий Вход. Кирпичный свод с облупленной штукатуркой конца века поглощал людей, которые, сообразуясь с чинами, в великом волнении проходили и возвращались вспять, как бы символизируя неизреченный и предвечный характер чинопоследования – «узки врата очищения», в смысле ощущения невыносимой легкости и сладости.

Невыносимо узки врата.

Некоторые из участников события падали на землю и закрывали глаза руками.

– Как же тебе могут присниться ворота прозекторской, если ты их ни разу не видела? А? Так не бывает, – чья-то неведомая рука опустилась на плечо Веры.

– Конечно, так не бывает, – соглашалась Вера, не смея обернуться, – хотя мне страшно тебя слышать.

Вдруг один из Константинопольских архиереев, что совершал этот самый Великий Вход и служил на возвышении, именуемом Горним Местом, обернулся к хрипящей в изнеможении толпе и запел звонким детским голосом про то, как отворяй-ка, матушка, ворота да привечай гостей разлюбезных, что с бубнами и гуслями, гимнами и звездицами грядут!

Глас Первый – в крайней ажитации.

Глас Вторый – в крайней ажитации.

Глас Третий – в изрядной ажитации.

Глас Четвертый – в исступлении.

Глас Пятый и Шестый – неумолчно.

Глас Седьмый – «Выходила матушка, выносила книгу Евангелие, да копала она книгу во сыру землю, рыла злые кореньица».

Глас Осьмый – «Открывай ворота, видели звезду!»

– Сейчас, сейчас отопру, – отвечала матушка откуда-то из железной колодезной глубины, ударяя посохом в ржавое, привязанное проволокой к церковному потолку било, – сейчас, сейчас…

Паникадило – «паникандило».

Вера села на банкетку.

С больничного двора доносились удары. Кажется, ворочали разнообразный корявый горбыль, как неструганый зловещий хрящ.

– А мы вас потеряли, – Межаков улыбнулся, – а вы вот, оказывается, где задремали. У нас тут действительно погоды хоть относительно и сухие, но тяжелые, присутствует в воздухе некий гнет, однако не буду его называть мистическим или потусторонним. Вероятно, это просто с непривычки.

– Вероятно…

– Дорога, опять же, тяжелая, – засоглашался доктор.

– А что это там у вас во дворе? – Вера почувствовала тяжелый, негнущийся затылок, полный прибрежных валунов, рук еще не существовало, ноги уже пропускали жидкость, но не были, до поры, способны к движению.

– Да так, сторож балуется.

Феофания с любопытством заглядывала в распахнутую дверь регистратуры – тление недвижной осени пьянило. Конечно, и отрицать это было бы заблуждением, раньше детей ежедневно выводили гулять в парк, где в деревянных, наскоро сколоченных ящиках прятались мраморные боги, и скамейки лежали в беспорядке, как неотвратимый результат скоротечного, плохо организованного расстрела. Сухие листья шелестели жестяными обрезками. Так же и во внутреннем дворе лудильной мастерской Андрея Захаровича Серполетти, что на Литейном.

Однообразный маршрут, проложенный в этой местности, изнурял: сначала по прямой, словно выверенной с линейкой аллее до больничной церкви, затем направо до заколоченных дач сельхозтехникума и оттуда вдоль абсолютно заросшей «эрмитажной канавки» обратно.

«Но теперь все долженствует быть иначе, потому как вот именно этого „обратно“ и не существовало», – говорила себе девочка.

Это девочка себе говорит, сама с собой разговаривает чуть слышно.

Ничего не слышно.

Немота луной заглядывает в рот, из которого, как из канализационного люка зимой, валит пар.

Длинные острые тени вытягиваются вдоль домов, улиц, набережных, после наводнения заваленных мусором, этими пузырящимися, пахнущими целлулоидом, сгоревшими внутренностями кинопленки (при отсутствии звука, само собой, при отсутствии звука…). Мерцает черный, потухший, опустевший сад – при отсутствии лодочной станции, аттракционов, чайного дебаркадера, все улавливающих в свои ржавые объятия алебастровых хороводов… при наличии гудящей трансформаторной будки за окном.

Окно открыто.

Сумерки не решаются войти.

Чтение «Лавсаика» погружает в прострацию, что во многом усиливает головную боль.

Зрение меркнет, потому и предметов очертания неверны.

Из глубины парка доносится голос: «Алексей Николаевич, а Алексей Николаевич! Ау! Где вы? Алексей Николаевич, ну где же вы?»

Трансформаторная будка напоминает громоздкий кузов-реликварий запрестольный, что наконец разверзает свои изукрашенные йодом створки северных писем – «достойно есть», «новгородцы идут», «пленение колокола».

К окну подходит старик и заглядывает в него, потом снимает шапку, мнет ее, покашливает.

– Я – больничный сторож, – говорит, – сторож больничный, Сворогбог.

Сообщает. Он смотрит в темную цементную пустоту будки, что может даже и чревовещать руинами свечного царства, старыми, пожелтевшими от времени «за здравие» и «за упокой», как вариант, частицами мощей благоуханных.

Перейти на страницу:

Похожие книги