— На чаю курортничаю… С севера слетели вниз… Уквартировали нас в бараке на первом районе. Лет с пять там отжили — ан нас перевозють сюда, на пятый район, а посёлочек на первом районе весь пошёл под тюрьму. Все бараки, где мы жили, теперь тюрьма. Мы и не подозревали, что роскошествовали в тюремных дворцах… Что тюремщики бьются на том чаю, что мы, нетюремщики… Какая между нами разница? Та и разница, шо их посёлушек обнесли колючей проволокой, а наш — штакетником… А так всё остальное то же… Шо у тюремщиков за проволкой и шо у нас, по сю сторону проволки… Одни дожди нас купають, одно солнце нас выжаривает на чаю… Чай, эта подлюка, какой же он раскапризный! Почти круглый год, зараза, не отпускае. Особенно круто летом, в сезон. День якый перестоял, уже в первый сорт негожий. Поэтому из нас тут все жилушки выдёргивають. С темна до темна сбирай той чай. Ряды тесные. В погожой день утром войдёшь — сразу по сердце мокрый. Роса! И до обеда раком на солнце паришься. Вот тебе и бесплатна баня. А дождь посыпал — всё та же баня. Не пустять с плантации, покуда чаинки те проклятые бачишь… Малярийные, гнилые места… А обжились… Обустроили русаки… Обживёшься, Серёж, и в аду хороше… Та шо про меня? Ты б вон чего сказал… Как в Криуше, в сенокос… Когда чуть не увёз меня…

— А, кабы без этого чуть… Я тут сбоку напёку… Мне б и ладно было на душе, будь у вас с Никитой всё хорошо. Говорил же я тогда тебе… Как вернулся свёкор из лагеря, надо было с Никитой бежать из Криуши куда глаза глядят.

— Ты мне такого не говорил.

— Верно. Хотел сказать, за тем и наезжал в Криушу… Да не удалось сказать. А вот во сне говорил… И не раз…

— А я и разу не слыхала…

— Уехали б сразу, как дед вернулся из лагеря… Не было б тогда ни заполярного севера, ни этой, — он потукал пяткой сапога в дорогу, — ни этой малярийной Грузинщины. И не было б этого чуть…

Он вслушался в сухо выпархивающие у него из-под сапог мелкие камешки и прыгающие попереди них. С устали Сергей еле волочил ноги по боку дороги, отчего зернисто-каменная мелочь весёлым веерком прыскала из-под носков, катилась и летела тенькая. Ему нравилось слушать звон камешков, оживающих у него под ногами.

— Так как ты тогда-то? — спросила она.

— А-а… т о г д а — т о… Что ж тут вспоминать? Как видишь, цел. Ну и на том спасибо доле. Раз живой, не ищи в мёртвых… Сильно мне тогда угладили криушанские холку. Вернулся в себя уже в ночи… Вот так же темень, прохолодь. Очнулся — звёзды низко. Не пойму сразу, что я, где я. Только потом доехало, что видеть мне те звёзды с белый кулак вон за какое счастье доспело… За Полюшку… Не знаю, когда б я и опомнился, не заслышь как сквозь сон ржанье лёгкое коня… Явственно чую, как ласково овевало, опахивало меня живым духом. Заламываю лицо вбок — мой запряженный буланик печально мотает головушкой. Чисто спрос тебе родительский сымает, докуда я буду вылеживаться…

— Ох… Позверели люди, забили до смертей да и спокинули человека одного домирать. А скотиняка разумность, жалость имеет… Ждёт, шагу не отступнёт от хозяина. Имей руки, рази она не унесла б его домой?

— Да-а… Долго ещё надо человеку, хренову царишке природы, учиться у животных добросердечию, человеколюбию… Почернел мне без тебя белый свет. Крест я поставил на комсомольско-пионерской всегдаготовности. Вылез из комсомольской кареты да и мах в председатели. В Скрыпниково. Прямой ведь резон служить мне при земле. У меня ж диплом агронома, непотопляемый поплавок… Колхозишко достался с листок, ладонь у меня пораздольней. Дела вроде путно вязал. Вроде на свою месту набежал. В почётность вошёл. Всяк кулик на своей кочке велик… Затёрся в глушинку, до самой войны день в день отстрелял. Была мне бронюшка. Мог в председательской норке отсидеться. В начале войны предложили в райком уже партии. Инструктором пошёл. И бронька моя со мною пошла. Но войнища такой горячей вони подпустила, что не усидел. Руки-ноги при мне, чего ж бронькой прикрываться, как фигой? Не самоволью ли сбёг на фронт… Хоть Ницше, немецкий зверюга философ, — на его идеях поднялся Гитлер, — и сказал, что «совесть — это жестокость, направленная против себя», но эта жестокость против себя всегда была по мне…

Сергей смолк.

Поле хотелось всё знать о нём, однако поспрашивать не смела. Боялась, а ну примет её расспросы ещё в обидную сторону, за разведывалку, и какое-то время они молча шли в чернеющих сумерках.

Думалось-вспоминалось своё.

Она вспоминала молодые годы свои громкие. Вспоминала скрадчивые встречи с ним. Вспоминала замужество, север, жизнь в Насакирали, жизнь вязкую, отчаянную, армячную.

Лента его воспоминаний лилась без стрекота, без шума, и он уже видел себя, как шёл на фронт… А дальше закрутилось в его фантазии такое кино про себя, чего он и в жизни не видывал, и теперь с интересом для себя и смотрел, и рассказывал Поле…

… Была учёба.

Через шесть месяцев Горбылёв — стрелок-радист прорывного танкового полка.

Перейти на страницу:

Похожие книги