Я очень ровна со всеми, с Эдиковой Зиной — прямо подруги, забавно все это, похоже на дворцовую интригу. Жуткие «флюиды», как говорит Женя, приходится преодолевать, ужасная настороженность кругом, любопытство и удивление моим поведением, — по Вадиковым письмам, они, может быть, ожидали другого.
Психоз какой-то — кто что сказал, подумал, кто раньше, сама вот-вот впаду в него. Надоело уже это за три дня, что я здесь.
А красота здесь необычайная. Горы покрылись нежным зеленым пухом, и это очень красиво вместе со снежными вершинами, голубым в облаках небом и красными подпалинами на боках гор. Как можно — жить в этом раю и ежедневно добровольно омываться всякой гадостью. Непонятно. Нет. Все. Устрою Орешкину скандал, когда приедет, — первый и последний. Так жить нельзя. Мы же здесь почти не ездили никуда, ходили мало, ни с кем почти не общались. Зачем было из Москвы ехать. Склоками и там прекрасно можно заниматься.
Женя уехал вчера. Остервенелый и злой, что не повидался с Орешкиным. Так он сказал. Но был со мной очень обходителен и осторожен. Спросил о заявке на монографию и ужасно огорчился, что Вадим этим не занимался. Что это, наивность? Или игра опять какая-то?
Нежно обозвал Орешкина свиньей за то, что мы увезли японские механизмы. Видно, у них только и было разговоров, что о скверном Орешкине.
И еще он красочно изображал, как он трудится здесь в поту, считает, думает непрерывно. Конечно, зная наизусть все его ужимки и прыжки, я про себя смеюсь. Может, и он поработал (никогда не видела, если не считать его работы над картинами), но зачем повсюду изображать жуткую усталость и трудолюбие? Устал — пойди отдохни, а не слоняйся и не трезвонь до полуночи. Может быть, этот шум понадобился, чтобы продемонстрировать по контрасту, какие ленивые мы, — не трем воспаленных лбов, не держимся за поясницу?..
— Наука для меня, — сказал мне Женя, — как нелюбимая жена, с которой расстаться все же невозможно… — Я показываю, что оценила его образ и его подвиг, но молчу. — Приеду в Москву, плотненько поработаю с… — смотрит, я молчу, называет громкое имя, молчу. — Мы с ним интересную работу затеяли, тут механизмы вовсю пойдут, отчего и уродуюсь тут… Мою картину… — молчу, — народный художник Маслов смотрел, хвалил… — Молчу, но киваю одобрительно. — И еще я пьесу написал. Это только некоторые наши общие знакомые так думают, что я не работаю, — заканчивает Женя, и мне снова начинает казаться, что ничего-то он в самом деле не сделал, слишком все похоже на то, что было раньше.
Показался он мне каким-то растерянным и слабым. И дело тут, видать, не только и не столько в злобном Орешкине. На мои расспросы о Лиле улыбается, отвечает уклончиво, хотя и ясно, что живет он у нее. Кажется, Лиля настояла на своем; когда я внезапно спросила Женю, не будет ли он вскорости папашей, он побледнел и сказал:
— А это уж как я захочу.
Но не было уже прежней жесткости и самоуверенности в его голосе и взгляде, даже обреченность какая-то прозвучала. Поздно! Ай да Лиля!
Впечатлений масса, и поэтому писать дневник было просто невозможно. К тому же был форменный аврал с этим договорным отчетом, но работа для нас оказалась очень интересная, многое в нашей же типизации мы увидели совсем в ином свете.
Самое главное впечатление: обилие дружелюбных, веселых лиц. Кажется, в Ганче я впала в излишнюю мрачность. Здесь, во-первых, многим и дела нет до ганчских склок, а во-вторых, даже наши ганчские оказываются совсем другими, как только узнают, что мы уже не чесноковые и не лютиковые, а сами по себе. Впрочем, многие и раньше не поддавались этой вражде — например, Гена Воскобойников всегда был очень мил, а теперь просто лучший друг.