Лишение труда всякого экономического содержания можно считать одним из важнейших достижений сталинизма. Не столько, конечно, в реальности, сколько на уровне дискурса: в конце концов, эффективность советской экономики была прямо пропорциональна ее красоте. Со страниц советских журналов 30–50–х годов неслась критика «фетишизации труда» у Луначарского (в его дореволюционной «эстетике трудовых отношений»), у Богданова, в Пролеткульте с его «гимнами холодному железу» и «декадентской «поэзией рабочего удара»»[469]. Тогда как в производственно–колхозных романах развивалась полноценная «трудовая жизнь» между цехом (полевым станом) и семьей. В поэзии, по формуле Максима Рыльского, «Труд перерастает в Красоту». В 1955 году классик украинской литературы пишет стихотворение (вошедшее впоследствии в одноименный поэтический цикл, удостоенный Ленинской премии) «Розы и виноград», где розы (прекрасное) противопоставляются винограду (полезному). И то и другое рождается в труде, который объединяет красоту и пользу:
Советская поэзия буквально утопает в «плодах свободного труда», как в удостоенной Сталинской премии поэме Алексея Недогонова «Флаг над сельсоветом»:
Критика восторгалась тем, что даже «пейзаж выступает здесь как творение человеческих рук, как красота, созданная социалистическим трудом»[471]. Пейзажными картинами, подобными этой, были наполнены советские медиа: на экранах грохотали стройки и шумели хлеба, на картинах колосились невиданные урожаи и дымили домны, со страниц газет и журналов сияли «счастливые лица тружеников», высились полные пшеницы элеваторы, ломились от товаров полки магазинов. «Красота труда» перетекает в красоту продукта этого труда. Невидная в жизни, она ждет репрезентации. В соцреализме мы имеем дело с занятной антиномией: с одной стороны, труд противопоставлялся «громким словам», с другой – он обречен на немоту и выражает себя именно через слова (как в стихах Чивилихина):
Труд ждет репрезентации. Он репрезентируется как воплощенная красота. Это особого рода красота, видная лишь в определенном оптическом режиме, лишенная «подробностей», которые не то что не прописываются, но намеренно опускаются, поскольку, как точно заметил Михаил Рыклин, «в этой культуре сделано все, чтобы не видеть детали, а созерцать всего лишь собственные представления о том, как это должно быть»[473]. Кроме того, «все события этого дискурса не только не принадлежат субъекту, но в принципе несоизмеримы с конечной способностью постижения. Для отдельной личности они стерильны, а в период своего совершения еще и смертельно опасны»[474]. Смертельная опасность исходит и от советского дискурса о «труде»: этот дискурс лакирует насилие, продуктом которого и стала «красота труда». Пришедшая на смену «заводской метафизике» пролеткультовцев трудовая диалектика сталинизма была диалектикой эксплицитной красоты и имплицитного насилия. Стратегия «красоты труда» была своего рода «техникой безопасности» в условиях этой «смертельной опасности», исходящей от сталинского дискурса о труде. Этот дискурс избегал рефлексии, но тем ценнее проколы в этом намалеванном холсте.