Становясь бесплатным, «коммунистический труд» сталкивался с серьезной репрезентационной проблемой: он нуждался в постоянном оправдании, в перманентном выдумывании мотивов. Производя тотальную дереализацию экономики, он не только основывался на последовательной морализации экономической жизни (будучи предметом не столько политэкономии, сколько этики и литературы), но и в идеале (в условиях «победы коммунистического труда») создавал ситуацию, при которой этика рассматривается уже не только как источник, но и как результат определенного отношения к труду. Она сама становится дискурсивным оформлением экономики; экономика начинает описываться в категориях этики. Скажем, «товарищество» определяется как «взаимопомощь и взаимная поддержка в работе, достигаемые участием в социалистическом соревновании, честным выполнением своей доли труда, принятых на себя социалистических обязательств, а также готовностью поделиться своим опытом, дать совет и т. п.»[496] То же можно узнать о «принципиальности», «требовательности», «дисциплине» и т. д.
Уже не только труд измеряется моральными категориями, но и сами эти категории измеряются почти исключительно трудом. Не в том только смысле, что последний превратился в «дело чести, дело славы, дело доблести и геройства» (Сталин), но и в том, что сам «духовный облик нынешних советских людей виден прежде всего в сознательном отношении к своему труду, как к делу общественной важности и как к святой обязанности перед Советским государством» (Молотов)[497]. Именно в бесплатном труде (в субботниках) увидел Ленин «фактическое начало коммунизма». Задача была теперь в том, чтобы доказать эту «фактичность» коммунизма – через якобы «коммунистический» труд стахановцев, ударников, передовых рабочих.
Следует отметить, что чем большую роль в определении труда играли факторы морали и этики, тем шире становилось собственно эстетическое измерение труда, на что прямо указывала советская эстетика: «Моральные стимулы труда в любой общественно необходимой сфере – это всегда в определенной степени и эстетические стимулы. Одним из конкретных выражений такой эстетизации в современных условиях является качество продукции, материализующее качество самого труда […] борьба за качество в любой сфере общественного труда – это и борьба за эстетическую культуру, отражающуюся и в эстетическом сознании советских людей»[498].
Другой аспект – связь морали, утверждавшейся в соцреалистическом «труде», с историей становления дисциплинарного общества. Как показал Фуко, при переходе к дисциплинарному обществу зародилась не только сама буржуазная идея государства, которое силой насаждает мораль и нравственность, но и идея морали, которая «поддается управлению – подобно торговле или хозяйственной деятельности»[499]. В соответствии с этим переосмысливался и труд: обязанность трудиться в принудительном порядке в пенитенциарной системе осмысливается по–новому: труд носит «чисто репрессивный характер», и в системе «не обнаруживается ни малейшей заботы о его производительности» (С. 89), хотя только эта забота и прокламируется (от «Истории фабрик и заводов» до производственных романов). Как показал Фуко, именно рационализм (чуждый русской традиции) свел вместе «жест карающий и жест врачующий», научив «делать человеку больно ради его же блага» (С. 102). Через труд «человек возвращается в упорядоченный мир божественных предписаний; он подчиняет свою свободу законам реальности, которые одновременно являются и законами морали» (С. 479).
Этот труд имел и экономическое измерение: «Для администрации работа узника имеет товарную цену, а для самого узника – цену покупки свободы; с одного и того же продукта получается двойная прибыль. […] Свобода имеет не только рыночную стоимость, но и нравственную ценность. Таким образом, узник находится на пересечении двух множеств: одно из них – чисто экономическое, образованное трудом, его продуктом и вознаграждением за него; другое – сугубо моральное, образованное добродетелью, надзором и воздаяниями. Когда эти два множества совпадают в безупречном труде, который есть одновременно и чистая нравственность, узник получает свободу» (С. 422). Именно здесь, полагал Фуко, «мы приближаемся к предельным формам мифа об изоляции», сочетающего труд, выгоду и добродетель: «В мечте о труде, который вершится под неусыпным контролем, и в другой грезе – о труде, который обретает положительный характер в смерти труженика, изоляция достигает своей предельной истины». Экономический аспект отходит на задний план – «Отныне в подобных проектах господствует лишь психологическое и социальное начало с переизбытком их значений, целая система нравственных символов» (С. 423).