В нашем колчане есть не одна, а две стрелы времени: первая, модернистская, которая устремлена к отсоединению; вторая, не модерная, – к присоединению. Первая постепенно лишает нас доступа к ингредиентам, необходимым для построения нашего коллектива, так как природные сущности становятся все более бесспорными, а идентичности произвольного характера все менее спорными. Вторая стрела времени, напротив, постепенно увеличивает число трансценденций, к которым может обращаться коллектив, чтобы потом снова вернуться к тому, что он хотел сказать, заново артикулируя пропозиции, предлагая им другие привычки•. Поэтому политическая экология не разделяет одну и ту же историю с прогрессом модерна (182). Этой новой темпоральности, которая умножает число потенциальных союзников, мы сможем доверить наши сокровища, которые было бы глупо доверять прежней историчности. Раньше мы должны были относиться к истории с подозрением, так как важные вещи (общий мир, первичные качества) были вне всякой темпоральности. Если и была когда-то человеческая история, полная шума и ярости, то она всегда развивалась по контрасту с молчаливой не-историей, полной надежд на мир, появляясь с опозданием по причине огромной дистанции, отделявшей ее от этого низменного мира.
Как только мы согласимся различать прошлое и будущее не по принципу разъединения, а по принципу соединения, политическая экология сможет извлечь пользу из течения времени иным способом. В отличие от предшествовавших ей иных форм историчности, она может оставить вопросы, которые не смогла решить сегодня, до завтра, до возобновления процесса построения. Если она что-то не знает в момент t, то ей больше незачем делать вид, что речь идет о несуществующих, иррациональных и давно устаревших вещах, а всего лишь о временно исключенных и собирающихся подавать апелляцию, с которыми она все равно столкнется на своем пути в момент t+1, потому что никогда не сможет окончательно от них избавиться. Другими словами, она не употребляет ни один из трех ярлыков, которые люди модерна до сих пор использовали для описания своего прогресса: борьба с архаикой, фронт модернизации, утопия светлого будущего. Она считает важным посвятить себя тщательному отбору возможных миров, который всегда нужно начинать заново (183). Необратимость изменила направление: она находится не в упраздненном прошлом, а в возобновляемом будущем.
Сохраним же позаимствованный у наук термин опыт•, чтобы описать процесс, в ходе которого коллектив переходит из состояния прошлого в состояние будущего, от благоразумия к здравому смыслу. Общественная жизнь до сих пор пыталась подражать Науке и ожидала спасения от разума: почему бы не попробовать немного подражать наукам•, учась у них экспериментировать, ведь именно это до сих пор было их важнейшим изобретением. На самом деле, опыт [experience], о чем ярко свидетельствует его этимология, состоит в том, чтобы «проходить через» испытания и «выходить» из них, усвоив из этого какие-то уроки (184). Таким образом, она предлагает нечто среднее между знанием и незнанием. Она определяется не знанием, которым мы обладаем с самого начала, но качеством кривой обучаемости•, которая позволяет пройти через испытания и узнать немного больше. Опыт, как известно любому исследователю, достойному этого звания, весьма труден, ненадежен, представляет собой немалый риск и никогда не позволяет выбирать из надежных свидетелей•, в каком-то смысле доступных в каталоге. Он может ошибаться; его сложно повторить; он зависит от различных инструментов. Плохим является не провалившийся опыт, а тот, из которого мы не извлекли никакого урока, необходимого для подготовки следующего эксперимента. Хороший опыт не дает нам окончательное знание, а позволяет начертать путь испытаний, по которому нам предстоит пройти таким образом, чтобы следующая итерация не прошла даром.