В начале этой главы мы хотели получить реальность, экстериорность и единство природы при соблюдении процессуальных норм. Доведя эту работу до конца, мы знаем, что в этом нет ничего невозможного. Мы должны просто изменить наше определение экстериорности, потому что социальное имеет совершенно иную «окружающую среду», чем коллектив: первое является окончательным и сделано из определенного материала, тогда как второе – предварительным и получено в результате ясной процедуры экстериоризации. Как только член сообщества, существующего в соответствии со старой Конституцией, выглядывал наружу, он решал, что природа состоит из объектов, безразличных к его страстям, и он должен либо подчиниться им, либо навсегда порвать с ними. Когда мы смотрим вовне, мы видим некую совокупность, которую только предстоит сформировать из отверженных (людей и нелюдéй), которыми мы решили принципиально не интересоваться, а также подающих апелляцию (людей и нелюдéй), которые, каждый по-своему, настаивают на том, чтобы стать частью нашей республики. Не остается ничего ни от старой метафизики природы, ни от древнего мифа о Пещере, хотя все существенное для жизни общества сохраняется: нелю́ди, выстроенные в когорты; экстериорность, произведенная в соответствии с правилами, а не тайком; единство развивающегося коллектива, вставшего на путь исследования, к которым стоит добавить дискуссионные процедуры, которые мы намерены прояснить.
Где же теперь находится экстериоризированная природа? Так вот же она – подвергнутая тщательной натурализации, то есть социализированная внутри коллектива в состоянии экспансии. Настало время найти ей достойное место, определив ей постоянное место жительства и снабдив подобающим девизом, но не тем, что выдвигали первые демократии – «Нет налогам без представительства!», а новой максимой – «Нет реальности без репрезентации!»
4. Компетенции коллектива
У метафизики дурная репутация. Политики не доверяют ей почти так же, как ученые. Умозрительные построения, которыми занимаются философы, уединяясь в своих кабинетах и воображая при этом, что они способны понять, как устроен мир, – именно этого теперь стараются избегать все серьезные люди. Но это презрение никак не помогало понять политическую экологию. Если мы воздерживаемся от занятий метафизикой, то это значит, что мы верим в уже известную нам модель мироустройства: в ней есть
Экологические кризисы, как мы теперь понимаем, нисколько не поколебали эту метафизику природы•. Напротив, осмыслявшие их теоретики попытались не только отстоять эти модернистские представления о природе, но и расширить ее полномочия, наделив еще более важной функцией, приведшей к параличу общественной жизни. Усилия эти оказались тщетными, так как они были направлены на то, чтобы погасить пламя свободы, которое рассчитывали разжечь, всячески принижая человека и апеллируя к непреложной истине природного порядка. Пропасть между теорией и практикой активистов является объяснением того, почему вклад экологии в философию политики и науки был до сих пор столь скромен. Эта замедленная реакция кажется тем более странной с учетом того, что каждый кризис так или иначе затрагивал научные дисциплины и исследователей со всеми их неопределенностями: без специалистов по атмосфере, кто узнал бы о глобальном потеплении? Без биохимиков, кто обнаружил бы прионы? Без специалистов по легочным заболеваниям и эпидемиологов, кто смог бы установить связь между асбестом и раком легких? Наследие Пещеры давит тяжким грузом, именно этим можно объяснить тот факт, что мы так долго игнорировали политическую новизну экологии, вызывающую конституционный кризис всякой объективности.