— Уезжай, — повторила Ара. — Я не осужу тебя, другие тоже со временем поймут — и простят.

— Нет, Ара… Жизнь обязывает. Если уехать — это стать, как социалисты, как большевики. У них — одно земное, одно телесное. Ни Бога, ни чести — ничего. Я знаю… мой отец, еще, когда был юнкером, добровольно наложил на себя крест за какую-то пустую вину, и его мать, моя бабушка, благословила его на это. И мой отец всю жизнь, до самой революции, был тверд, как кремень… И знаю я, что, как ни глупо кажется все, что случилось, моя мать благословит мой печальный конец…

Ара молчала.

— Честь… Долг… Святость знамени… — тихо начал Светик, — неприкосновенность погон и мундира… Доброе имя полка… Честь семьи… Пускай это фетиши… Пускай называют донкихотами тех, кто служит идее, кто начертал на своем знамени одно слово: «Россия», окутал его трехцветным флагом и стал умирать за него на Лемносе и в Галлиполи. Пускай те мученики, что теперь в лесных дебрях и на шоссейных дорогах, под дождем, во вьюгу и непогоду работают на непривычной тяжелой работе, пускай они — донкихоты!.. Но не станет этих донкихотов, и останется — большевицкая чрезвычайка, кровь, трупы, насилия да разврат разнуздавшейся эмигрантщины… Ара! Дон-кихоты спасут Россию!! Умирая за честь, за честное имя по приговору судьбы, я укрепляю то самое донкихотство, без которого весь мир обратится в помойную яму, а люди — в белых навозных червей… Так надо. Прочная бочка была Россия, и точно стальными обручами, была скована она вот этими самыми предрассудками: честь имени, святость знамени, стыдно украсть и нельзя убить. А стали облизываться на оскорбления, стали знамена прятать по обозам, заменили их красными тряпками, сбили эти стальные обручи, и распалась Россия, как бочка без обручей. И стала она мерзостью… Я… Ара… Кусков. Кусковы были бедны. Кусковы несли каторжный труд… Кусковы в быту своем омещанились, но душа-то, Ара, у Кусковых благородная. И они знают, что честь — не пустой звук. Они честью не торгуют. Их честное имя на валюту не купишь. Их спекуляцией не соблазнишь! И честь они предпочитают жизни! Так Богу угодно, чтобы это все было!..

Ара встала. Бледно было ее лицо. В глазах вместо страсти глубокая легла печаль. Она смотрела на Светика, как на святого, как на икону. Нижняя губа опустилась по-детски. Казалось, вот-вот она разрыдается или бросится на колени и станет шептать молитвы.

Светик с благодарностью посмотрел на Ару.

— Ара!

— Что, дорогой мой?

— Моя мать далеко от меня… Может быть, она умерла, и у меня уже нет матери… Ты была мне близка. И, по-современному, я любил тебя… У меня никого кругом. Благослови меня именем матери!

Ара сняла большой образ Божией матери, перекрестилась, поцеловала его, перекрестила Светика и холодными, дрожащими от плача губами, прижалась к нему.

Светик стал на колени, земно поклонился, поцеловал лежавшую на подушке икону и, не оглядываясь, вышел из комнаты.

<p>XXXIII</p>

Было без четверти двенадцать, когда последний поезд метро привез на глухую станцию "Porte d'Auteuil" князя Алика, Лобысевича-Таранецкого и Синегуба. Полная луна сияла на безоблачном небе. Едва намечались в серебристом свете темные деревья Булонского леса. Пахло мягкой сыростью февральской ночи.

Приехавшие прошли по шоссе за старыми укреплениями Парижа. У забора, где что-то строили и где стояли тяжелые машины и локомобили, показалось под деревом черное такси с погашенными фонарями.

— Это Лотосов с графиней, — сказал Синегуб.

Из автомобиля высунулась женская голова в траурной шляпе с креповой вуалью.

Ара всмотрелась и вышла из каретки.

— Противное ощущение, — сказал Алик, — я никогда не присутствовал при смертной казни, но думаю, что должно быть что-нибудь подобное.

— Дуэль не смертная казнь, — сказал Лобысевич-Таранецкий. — Это великое дело чести.

— Такая дуэль… — сказал Алик, дергая плечами… — Я не могу себе простить, что согласился. Графиня, вы его не видали?

— Нет.

— Он должен был выйди на станции "Jasmin", — сказал Синегуб, — и по rue de l'Yvette, rue Docteur Blanche и rue de Raffet выйти к укреплениям, а затем идти к скачкам.

— Он не заблудится? — спросил Лобысевич-Таранецкий. — Он не знает Парижа.

— Тут невозможно заблудиться. Все дороги ведут к Булонскому лесу.

Помолчали. Князь Алик пытался механической зажигалкой раскурить трубку. Но она не зажигалась.

— Позвольте, я вам дам огня, — сказал Синегуб. Когда подносил спичку, руки у него тряслись, и он не мог попасть на табак.

— Благодарю вас, — сказал Алик. — Который, господа, однако, час?

— Ровно двенадцать, — отозвался от руля такси Лотосов.

— Что же, господа, пойдемте, — сказал Синегуб. Голос его дрожал и вместо «пойдемте» вышло "пой-де-ум-та"…

— Не было слышно выстрела, — сказал Лобысевич-Таранецкий. — Мы можем ему помешать.

— Ах! Если бы так! Идемте скорее, — сказал Алик. — Мы остановим его. Мы вырвем у него из рук револьвер.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Литература русской эмиграции

Похожие книги