Расстались мы с ним дружески, однако возвращался я как с похорон любимого существа. Когда вечером уселись мы вместе с отыгравшим спектакль Леонидом Павловичем и его доброй слепой сестрой пить чай с сахарином, он, даже не спрашивая, понял, что произошло с «Рубль двадцать».
— Я ведь говорил тебе, Олесь, надо подождать, загубишь пьесу. Но есть у меня один замысел. Через три дня, в субботу, я играю в «Весёлой вдове». Мне сообщили, что на спектакле будет гебитскомиссар и, если представится возможность, я попробую поговорить с ним о «Рубль двадцать». Тебе же я постараюсь достать контрамарку на галёрку, поскольку этот спектакль всегда идёт с аншлагом.
Да, это верно, спектакль «Весёлая вдова» манил к себе и оккупантов и оккупируемых, как манят ночных насекомых весёлые, тёмные огоньки. Ведь все мы были ночными насекомыми среди военной повседневности, и те, кто ползали, и те, кто летали. И передний ряд в офицерских мундирах, среди которых иногда являлись одно-два шёлковых платья, и передние ряды в унтерских и солдатских мундирах, и местный житель, теснящийся сзади и толпящийся на галёрке. В такие вечера театр обращался в райотдел всеобщего ада. Пиликал, настраивал инструменты оркестр, поблескивали золочёными ложи, полз малиновый плюшевый занавес, остатки старого купеческого меценатства, и перед тараканами, перед мокрицами, перед червями и вшами войны открывался трепещущий, кисейный мир бабочек и мотыльков. Кипели жемчужные волны. Красавец Леонид Павлович целовал красавицу Романову, весёлую вдову. Потом наступали опереточные огорчения, и я сам видел слёзы на глазах у эсэсовцев из первого ряда. А когда звучали репризы, весь зал, независимо от расовой принадлежности, включая начальника гестапо герра Ламме, хохотал. Ну, евреев в зале, конечно, не было. Им ещё с 1934 года было запрещено на территории райха посещение театральных зрелищ, а также детских игровых площадок. Правда, в нашем театре одна еврейка была на сцене, но это раскопало не гестапо, а конкурирующая организация — НКВД, уже после того, как она вышла из партизанского подполья и вновь захватила свои оставленные в 41 году кабинеты. У директора театра пана Гладкого была жена, прелестная молодая чернявая украиночка, Мария Гурченко, замечательно певшая украинские народные песни. Неоднократно выезжала она с театральной фронтовой бригадой петь перед немецкими солдатами, перед власовцами или в военных госпиталях. Как запоёт: «Горьки слёзы льються»… — у любого убийцы по щекам слёзы текут. И вдруг гестапо получает анонимку, что Мария Гурченко в действительности Маня Гуревич. Спасло Маню только то, что, как выяснилось, автор анонимки, актёр театра Чех Иван Семёнович, вскоре убежал к партизанам. И пан Гладкий с помощью своего покровителя пана Панченко доказал, будто анонимка — провокация ЧК. Но когда ЧК вышло из подполья, она собственной анонимке, конечно, поверила. Правда, и у гестапо главреж Гладкий уж был на подозрении, он это чувствовал и вёл себя по-лакейски нервозно, всячески стараясь гебитскомиссару какое-нибудь место поцеловать. Представляете, как он повёл себя, когда после спектакля «Весёлая вдова» гебитскомиссар лично вошёл в кабинет главрежа Гладкого. Я, на всякий случай, крутился неподалёку, как велел мне Леонид Павлович, и видел в открывшуюся дверь — Гладкий, подавая гебитскомиссару кресло, почти лизнул его сапог. Однако гебитскомиссар вошёл в кабинет не ради Гладкого.
В руках у гебитскомиссара была бутылка шоколадного ликёра, и он потребовал, чтоб позвали Леонида Павловича. Побежали администраторы, секретари, и вскоре явился Леонид Павлович, красивый, рослый и разгорячённый финальным танцем.
— Их гратулирэ, — сказал Леониду Павловичу гебитскомиссар.
Ликёр в рюмки разливал главреж Гладкий и разливал вполне профессионально, почтительно склонил голову влево, по ходу шоколадно-ликёрной струи. Во время торжества я находился среди младших театральных чинов, хотя ещё не был зачислен в штат.
— За приму-актёра, — на ломаном русском языке сказал гебитскомиссар, пруст, — что по-нашему «за здоровье» или «дай бог, чтоб не в последний раз».
Леонид Павлович выпил с достоинством, а Гладкий полез к гебитскомиссару чокнуться рюмками, забыв, что немцы не чокаются и он не на торжественном обеде в горсовете по случаю юбилея Октября. Однако тут же спохватился, от страха слишком большую дозу глотнул, поперхнулся, закашлялся, хотел отойти в сторону, чтоб не забрызгать мундир гебитскомиссара, но при этом зацепился за ковёр и упал, может даже умышленно, чтоб развеселить начальство.
— Гопля, — сказал гебитскомиссар.
Когда кто-то падает, или что-то роняют, немцы всегда говорят «гопля», а мы говорим «опа», и то чаще, если через что-нибудь перескочим. А у немца чуть что — «гопля».