— Ни одного из этих художников я не знаю. Мне показалось, французы выставляют все без разбору. И фигуративную живопись, и абстрактную.
— Париж уже не играет сколько-нибудь значительной роли. Но и Нью-Йорк тоже… С тех пор, как умер Уорхол.[59] Единого культурного центра у нас больше нет.
— Что же до видео-инсталляций, — продолжал я, — то ими я сыт по горло. Стоит ли, например, искать объяснение тому, что некий человек — одновременно на пяти экранах — нюхает швабру? Я думаю, едва мы перестанем пользоваться электричеством, такому искусству придет конец. Что будут делать музеи с залежами мониторов? Искусство превратится в свалку радиодеталей.
Мы направились к нашей машине. Сам я не пользовался старым «фордом-орионом», доставшимся мне от родителей, но и не расставался с ним, чтобы Фолькер не утратил ощущения своей мобильности.
— А… рак, который они выжгли? Ты, похоже, чувствуешь себя неплохо.
— Да, ничего, — рассмеялся он. — Окончательные результаты будут через две недели.
— Мы уже в новом тысячелетии, Фолькер! Это, как ни крути, — добавочный повод для оптимизма. Мне, впрочем, в любом случае пора умерить свои амбиции и научиться быть благодарным…
— Точно, — подтвердил он. И вытащил из кармана ключ от машины.
— Сильно я постарел, Фолькер?
— Уже почти развалина.
— Бесстыдник! Я, конечно, постарел за неделю, но не настолько.
— Как Версаль?
— Толпы народу. А в Париже, представляешь, колокола под Новый год не звонят.
Мы ехали по бесконечным пампасам, отделяющим все еще новый аэропорт от города. Сразу после открытия терминала в некоторых самолетах перед посадкой объявляли: «Просим вас пристегнуть ремни и прекратить курение. Через пару минут мы приземлимся на Франца Иозефа Штрауса».[60] Протесты пассажиров, главным образом женщин, положили конец этому безобразию.
Дорожные полосы, жестяные лавины, вдалеке — химзаводы и жилые кварталы Гархинга.[61]
Когда сюда подъезжает человек из какой-нибудь мещанской метрополии, впечатление у него такое, что даже после щита с надписью «Мюнхен. Столица земли Бавария» настоящей городской застройки не будет.
Тем не менее для меня Мюнхен всегда оставался городом надежд, многоликой повседневности и ошеломляющих — во всех смыслах — неожиданностей. Для меня он никогда не был «столицей уюта» или «мировым городом с человеческим сердцем». Мне он в свое время открылся как город личных достижений. Безработные — без перспективы — здесь почти полностью отсутствовали. Необходимость работать, чтобы оплачивать аренду убогих квартир в домах шестидесятых годов, отдаленно напоминала ситуацию в ГДР. Кажется, и там, в упадочном рабоче-крестьянском государстве, большинство пивных — как в Мюнхене — закрывалось не позднее полуночи, чтобы по утрам граждане свеженькими выскакивали из постелей и в урочный час приступали к исполнению своего трудового долга.
То, что в Мюнхене пивные еще до полудня заполнялись посетителями, а на террасах кафе невозможно было найти свободного стула, представлялось — ввиду полной занятости местного населения — загадочным. Все здесь зарабатывали деньги… но ничего не делали. И удовлетворительного решения для этой загадки не находилось. Каждую новостройку в пределах Среднего кольца я отмечал с удовольствием, к которому примешивалось отчаянье. Я хотел, чтобы здесь было больше людей, больше шума, больше беспутного и безудержного веселья; чтобы несколько расфуфыренных кварталов покрылись патиной, начали понемногу разрушаться — тогда наконец различные сценарии человеческого существования смогут, соперничая друг с другом, друг друга дополнять. В городе, на мой вкус, не хватало темных закоулков.
Мы проехали мимо церкви Спасителя на Унгерер-штрассе. В зале для собраний здешней церковной общины я когда-то слышал, как Уве Йонсон[62] читает отрывки из своих «Годовщин». Когда готовили материал для позднейшей радиопередачи, кашель Йонсона — в промежутках между главами — вырезали. Хотя кашель писателя-меланхолика был не менее выразителен, чем жизнеописание героини романа, Гезине Креспаль.
— А как проходила новогодняя ночь здесь?
— Упоминания заслуживает праздничное оформление Леопольдштрассе. Постарайся не пропустить телемост с Берлином. Вряд ли в ближайшее время тут объявится еще один молодой интересный журналист. Ночью я смотрел на фейерверк — из окна.
От меня не укрылось, что Фолькер положил на водительское сиденье кольцо из пенопласта. Сидеть просто так, на обычной мягкой обивке, он, значит, уже не мог. Но дерзкий абрис его носа не изменился.