– Да как так, я же помню, – недоумевал Санька, – еще про него же и песня была советская: «Когда поет далекий друг…», – и дальше в том же духе. За что его так?
– А так, сняли с репертуара, – уточнил я, – он в фильме снимался про чешские тюрьмы, коммуниста играл, из которого свои же, партийные, показания пытками выбивали, ну как у нас. А его за эти съемки в нашей «Литературной газете» обозвали врагом мира и социализма. Пишут, Монтан во время съемок даже 20 кило веса потерял – так в образ вжился, ну то есть переживал за своего героя. Так к этому почему-то особенно прицепились в статье, клеймили, издевались – дескать, мол, ренегат, мало того, что в клеветническом фильме снимался, так еще и двадцать кило потерял! Как будто он их не потерял, а приобрел. Ну, короче говоря, заявили, как всегда, что нету тюрем при социализме. Так что Монтана урезали, и теперь шиш с маслом, а не Монтан, Краснознаменный хор Советской Армии за всех монтанов отпоет.
«Литературную газету», по каким-то неведомым причинам считавшуюся либеральной, хотя от других газет она ничем не отличалась, в лагерях не выдавали, и подписаться на нее тоже было нельзя. Поэтому история с Монтаном прозвучала как сенсация.
– Вот это да! – изумился Санька. – Вот сволота поганая, коммунисты вонючие! Мало того, что своим ничего путного ни спеть, ни сыграть не дают, так они и чужим указывать стали, где сниматься, а где не сниматься. Эдак ежели пойдет, они всех заставят петь «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек» или «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью».
– Ну я думаю, – возразил знаток, – у себя во Франции Монтан пока что хочет, то и поет.
– Вот именно что пока, – злорадствовал Санька, – там-то пока поет, а здесь, видишь, уже заткнули. Небось, и деньги ему в Москве немалые платили, а, политик?
– Не знаю, не считал, но думаю, были кой-какие гонорары.
– То-то, – рассуждал Санька, – а они его по карману ударили, оно, конечно, с голоду он навряд ли пухнет, но лишняя копейка никому не мешает. А он что же, не раскаялся, Монтан этот, не стал объяснять, что, дескать, по ошибке в фильм попал и готов немедленно исполнить гимн Советского Союза и встать на путь исправления?
– Насколько знаю, не раскаялся, – ответил я. – Он, понимаешь, приехал в Прагу свой фильм заканчивать, а тут как раз наши товарищи с танками нагрянули. Ему это как-то не очень понравилось, хотя и толковали ему, что братская помощь…
– Во дает, – почтительно отозвался Арзамасский, – значит, на принцип пошел и на деньги плюнул. А я думал, там у них на Западе одни барыги, за лишний доллар орать будут, что угодно. А выходит, и там люди есть с понятием. Слышь, Архипыч! – продолжал он задорно. – А ты что по поводу этих «буги-вуги» думаешь?
– А я с тобой полностью согласный, правду говоришь, только глотку дерут, – как всегда, обстоятельно объяснился Архипыч.
– А ты-то, может, тоже музыкант? – подтрунивал Санька.
– Музыкант, не музыкант, а с издетства на гармони играть обучен, почитай, вся деревня завсегда собиралась послушать. – Архипыч даже зашевелил руками и морщился, стараясь высказаться позначительнее. – Песня, она от души должна идти, так вот, сама по себе литься должна, к примеру, как слезы из глаз иногда льются, если о чем хорошем вдруг вспомнишь или пожалеешь кого.
– А нам-то что же никогда не сыграешь? – спросил кто-то.
– Да где ж ее, гармонь-то, взять, ее только в клубе выдают для концерта, а там эту «Партия – наш рулевой» играть заставят.
– Постой, Архипыч, ты же вроде с начальством вась-вась, – начал было Санька, но вдруг оборвал на полуслове, вспомнив давешнее заступничество Архипыча за всех нас перед капитаном. Помолчал и смущенно буркнул: – Извини, батя, не то ляпнул… Бывает…
Я впервые видел Саньку сконфуженным. Арзамасский напоминал мне римского патриция не то сшитым, казалось, из одних жил и потому гибким телом, не то привычкой держать голову высоко и как бы неподвижно, будто он застыл перед пытающимся его изобразить живописцем. Как бы страстно ни говорил Санька, он никогда не считал нужным повернуться к собеседнику, будь собеседником мужик, блатной или начальник лагеря. Лицо его не покидала презрительная усмешка, и лишь карие, чуть выпуклые глаза стреляли из стороны в сторону, и казалось, что Арзамасский каждую секунду рассчитывает, сколько козырей на руках у противника и сколько еще осталось в колоде…
На сей раз он стушевался. Но и меня он здорово уел по вопросу о всеобщей демократии. «Прав он, наверное, – рассуждал я, – хорошо быть пацифистом за чужой счет. Хорошо кричать – остановите войну – и молчать о лагерях.