— А я разве сказал, что не верю? — спросил Кручинин. — Да и не Коренева за временем следила, а вы. Давайте-ка рассудим здраво. С «Янтарем» нафантазировали? Ваши объяснения принимаю. Объясните и тут. Как получилось, что на ваших часах было восемь, а не девять, когда вы зашли к Вере Петровне? Может, стали часы?

Любой простодушный или, напротив, хитрюга, не находя иного выхода, ответил бы утвердительно. В самом деле, почему бы часам не остановиться?

Но Подгородецкий, словно бы одержимый шальным упрямством, отчаянно замотал головой:

— Часы у меня не становятся! И не становились! По радио потом сверял!

За что цеплялся он так упорно? За прежние свои показания, правдивость которых была уже опровергнута? Или за свое алиби? Но алиби тоже пошатнулось, рухнуло, точнее говоря, и, следовательно, не было смысла цепляться за него, — хитрюга должен бы смекнуть! Все-таки не хитрюга?

— Когда вы вошли к Вере Петровне, телевизор был уже включен? — спросил Кручинин.

Картины создаются из штрихов, а этот штрих, с виду совсем незначительный, в предыдущих протоколах не был отражен, — кто бы мог подумать, что он пригодится? Но видит бог, как говаривали в старину, Кручинин пытался теперь подсобить Подгородецкому, а тот презрительно отвернулся от него.

— Был включен, — подтвердил немедля.

И все-таки хитрюга? Утверждать, что сидели у Кореневой больше часа, вели беседы и только в четверть десятого включили цирковую программу по четвертому каналу, было бы вовсе неумно. Утопающий хватается за соломинку. Подгородецкий не стал за нее хвататься. Убежден был, что не утонет? Или действительно это ему не угрожало?

— Дебет с кредитом… — проворчал Кручинин. — Значит, отказываетесь объяснить?

— Не отказываюсь, — внес поправку Подгородецкий. — Не могу. — И добавил, поникший, обессилевший — Не укладывается в голове. — Помолчав с полминуты, он вдруг оживился, догадка его озарила: — Чем черт не шутит, Борис Ильич… Коренева в этой технике слаба. «Темп» у нее — за это ручаюсь. Пятиканальный — это всем известно. Но я же его, Борис Ильич, не раскрывал. Я ж к нему, извините меня, не притрагивался. А может, уже притрагивались, копались, вывели схему на шестой канал? Дамы забывчивые, а у Веры Петровны делов хватает… — Он умолк, прищурился. — Хотя маловероятно.

«Еще упущение! — с досадой подумал Кручинин. — Выходит, нужна была техническая экспертиза. Дамы забывчивые, хотя маловероятно. Нет, он не врет, с выводами торопиться не следует».

Настал черед пункту третьему, самому серьезному и самому сложному. Сложность заключалась в том, что опознание, тем более — по фотографии, акт хоть и процессуальный, имеющий законную юридическую силу, но и сугубо субъективный по своей природе. В практике Кручинина, правда, не бывало еще такого, чтобы опознающее лицо вольно или невольно ошибалось. Но он знал из теории: ошибки такие бывают. Он знал также, что в этих случаях нужно доискиваться совокупности улик.

— Скажите, Геннадий Васильевич, как по-вашему: могло ли так произойти, была ли на то причина, чтобы утром следующего дня Тамара Михайловна пошла в медвытрезвитель справляться о незнакомце, которого вы встретили накануне в своем подъезде?

Глаза у Подгородецкого были мелки, узки; показалось, он силится вытаращиться и не может. И хочет ответить, а немота парализовала его.

— Вы что, Борис Ильич? — опомнившись наконец, спросил он с участием, с тревогой — не за себя, за Кручинина; тяжеловат стал подбородок: отваливалась челюсть, резче — тени запавших щек.

Был еще протокол, свеженький, подписанный фельдшером вытрезвителя, — там суть излагалась пространней, чем в справке, которую изучал Подгородецкий так тщательно.

На этот протокол ему потребовалось несколько секунд.

— Мертвый хватает живого, бывает! — произнес он, тяжело дыша. — Пускай! Стерпим, Борис Ильич, не та у мертвого хватка! Мертвый живого — грязная картина! А живой мертвого? — ткнул он пальцем в протокол. — Грязнее! Грязнее, Борис Ильич, заверяю вас, поскольку живой, кроме всего, имеет душу! Зачем покойницу впутывать! — сорвался у него голос. — Возьмем гуманизм, извините меня, даже не наш, не советский. Как это обрисовывается? Душу растравлять? А если советский, наш — тем паче! Когда Тамару Михайловну хоронили… — всхлипнул он, утерся рукавом, — говорилось чистосердечно: земля ей пухом! Но какой же, Борис Ильич, извините, пух? Какой же пух, если каменюки в могилу кидают! И кто? — напустился на фельдшера. — Вышибала, имеющий дело с алкоголиками, трудовые граммы их же, недопитые, допивающий! Грязная картина, Борис Ильич, заверяю вас!

Этого следовало ожидать. Кручинин был готов к этому.

— Я разделяю ваше горе, Геннадий Васильевич, — сказал он суше, чем намеревался. — Но жизнь идет и требует своего. Тот, который незримо присутствует здесь, тоже мертв, — тронул он папку с протоколами. — Не забывайте об этом, пожалуйста. И кем бы ни был он, закон не разрешает нам забывать про него, хотя бы трижды было трудно у нас на душе. Вы мужчина, Геннадий Васильевич, и должны со мной согласиться. Это моя обязанность.

Перейти на страницу:

Похожие книги