А я подумал, что времени у меня в обрез — к шести должен быть в редакции, мне и так пошли навстречу, надо успеть управиться. А с чем управляться-то? С этим? Пяток венков было и два горшочка — астры. Я, когда провожал ее домой из парикмахерской, тоже думал: всерьез потолкую потом, успеется, и когда заперлась она в туалетной, а я пошел себе, ничего такого не подозревая, опять подумал: не чисто тут, что-то кроется, доберусь и до этого, времени у меня уйма, успеется, но оказалось иначе: времени-то в обрез. Катился автобус по Комсомольскому шоссе. Мы сидели плотно, тесно, друг на друга не глядели. Гроб этот мешал. Очень мешал этот гроб, который был тут вовсе ни к чему. Я подумал, что на сегодня у меня еще до черта работы, но ничего — успеется. Толком поговорить с ней я не успел, и в этом была моя роковая ошибка. Все самоубийства на свете, подумал я, совершаются оттого, что кто-то с кем-то не успевает поговорить толком и вовремя. Все полагают, что времени у них в запасе уйма, а времени-то у всех в обрез. Мы ехали на приличной для такого рейса скорости — километров пятьдесят или пятьдесят пять, по шоссе, но теперь-то уж торопиться было некуда, к шести определенно успею. Очередь на подходе, подумал я, где-то близко, вот-вот, получу драндулет, погоняю по шоссе. Обещался покатать. На том свете. Это было в высшей степени остроумно. Это была навязчивая идея, а я, дурак, пропустил мимо ушей. Левое знакомство. Тоже верх остроумия. Возлагались определенные надежды, но, как видишь, сорвалось. А ты понимай! Я не актер, перевоплощаться не умею. И Геннадий не актер, до актера ему далеко, просто-напросто держится молодцом. А что нам, мужчинам, остается в таких случаях? Только держаться. Он сидел сгорбившись и молчал и смотрел, как пролетают мимо пригородные рощи, где мартом, верно, и не пахло. Там пахло мартом, возле морга, а тут пахло январем. И все тоже молчали и смотрели на эти пролетающие рощи.
— Последний путь, — сказал Геннадий и хлопнул себя ладонью по колену.
От нас, рядом сидящих, ничего не требовалось, кроме как сидеть и молчать. Вот мы и сидели, молчали. Уже промелькнул коксохимический завод. Быстро мы ехали, торопились.
А когда приехали, я сразу выскочил, бросился в кладбищенскую контору, у меня опять возникло опасение, что не успеем до шести, а уйти будет неудобно. Но там, в этой конторе, были уже, видно, предупреждены насчет меня, и проволочек не предвиделось. И трое дюжих парией, с лопатами и канатиком, свернутым в кольцо, нарочно дышали на меня, чтобы я убедился, какие они трезвые.
Вернувшись к автобусу, я не нашел там никаких перемен: автобус стоял, и гроб — в автобусе, и свита — поодаль, переминались с ноги на ногу. Один из свиты сказал, что они ждут моей команды. А те трое, с лопатами, ушли вперед — тут было недалеко, вдоль кладбищенской ограды, по их нумерации — второй квартал. Левое знакомство, сорвавшееся на втором квартале. А ну-ка давайте, сказал я, веселей. Невпопад сказал, но ни на кого это не произвело впечатления. Мало ли что говорилось сегодня невпопад.
Ко мне подошел Геннадий, в куртке своей, без шапки, попросил:
— Одолжи папироску, если есть, не могу сигареты курить без мундштука…
Не было у меня папирос, не было, не было! — я протянул ему сигарету, он взял, поблагодарил. Я человек сдержанный, но иногда раздражаюсь в самую неподходящую для этого минуту. А ну-ка давайте веселей, левое знакомство, спроси у своего Кручинина, с папой соперничать не собираюсь, живи, милая, и всех тебе благ. Самоубийцы забывают, что смерть — это не выход из положения, единственный выход — жить, других выходов нам не дано. Мы вытащили гроб из автобуса, все те же — штатные носильщики, а остальные нехотя разобрали венки. Тут тоже таяло — еще похлеще, чем в городе; мокры были оградки, стволы деревьев, а снегу полно. Снег был мартовский, пупырчатый, весь в ямках и крапинках — от капели. Понесли. Трудно было нести — узка дорожка. Бывает и так, что ноша легка, а трудно нести. Я когда провожал ее — думала ли, гадала? Тоже проводы — своего рода. Узка была дорожка, Геннадий плелся сзади. Супруга пропустите, сказала одна из свиты. Успеется, подумал я. А я вот не успел. Откладывал на позже, а жизнь не отложишь. Тут, в глубине, снежные завалы были крепки, как фарфор, и, как фарфор, раскалывались, когда ступишь на них, и тускло поблескивали, как глазурь, и ветки деревьев, шевелясь, звенели, как стеклянные. Донесли, слава богу, опустили.
— Тебя, Томка, там хоронить, — показал Геннадий рукой на пустырь за кладбищенской оградой. — Заслужила.
Держался он молодцом таки, можно было ему простить.
— Простимся, — сказал я. — И простим.