«Эти рабы, которые вам прислуживают, разве не они составляют окружающий вас воздух? Эти борозды, которые в поте лица взрыли другие рабы, разве это не та почва, которая вас носит? И сколько различных сторон, сколько ужасов заключает в себе одно слово: раб! Вот заколдованный круг, в нем все мы гибнем, бессильные выйти из него. Вот проклятая действительность, о нее мы все разбиваемся. Вот что превращает у нас в ничто самые благородные усилия, самые великодушные порывы…»
А ведь в этой проклятой действительности ежечасно множились новые благородные усилия и великодушные порывы. За что-то хватали и тащили в кутузку университетских студентов. Некоторые исчезали неведомо где. Один из этих студентов – все тот же Виссарион Белинский – написал в недавнее время такую пламенную антикрепостническую драму, что насмерть перепугал профессоров-цензоров. Не ограничиваясь университетской наукой, юноши мечтали о будущем обществе. В деревнях то здесь, то там бунтовали мужики… В крестьянских возмущениях, в столкновении мнений, в студенческих спорах рождалась новая Россия.
В кабинете философа-отшельника было по-прежнему тихо. Сюда не долетали страстные молодые голоса тех, кто защищал прошлое и будущее русского народа.
Москва бушевала. «Философическое письмо» обстреливали с разных позиций оба враждующих лагеря.
Павел Воинович Нащокин участия в этих спорах не принимал. В клубных карточных комнатах говорили на том языке, в котором никогда не отражались никакие события:
– Ставлю на рутэ!
– Гну пароль!..
А когда Нащокин, памятуя о поручении Пушкина, справлялся у общих знакомых о Белинском, на него смотрели с недоумением:
– Да вы, сударь, чаадаевскую-то статейку читали?.. Вот кто всех в дерзости превзошел! А Белинского в Москве нет. Засел у Бакуниных в Прямухине, и когда будет – неизвестно.
Павел Воинович каждодневно ездил в клуб. В дороге успокаивал себя основательной мыслью: «Объявится же когда-нибудь Виссарион Григорьевич!»
Глава восьмая
Хозяйка и хозяин аристократического петербургского особняка спускаются в вестибюль. По обеим сторонам мраморной лестницы, крытой парадным ковром, стоят, замерев, ливрейные лакеи. Текут минуты томительного ожидания. Но вот слышится звонкий цокот стремительных коней, и придворная карета подкатывает к подъезду.
Торжественный швейцар настежь распахивает двери. В вестибюле появляется могучая фигура императора. Пока Николай Павлович, сопровождаемый хозяевами дома, медленно поднимается по лестнице, весть проносится по всему дому. В зале, полной танцующих, происходит общее движение. Кажется, даже свечи в хрустальных люстрах вспыхивают с новой силой, еще ярче горят нетерпеливые взоры дам, обращенные туда, где должен появиться монарх.
«Его величество! – словно выпевают скрипки в руках у музыкантов. – Его величество!»
«Государ-р-р-рь император-р-р!..» – вторят трубы.
Император милостиво отвечает на почтительные поклоны и дарит царственной улыбкой дам, склонившихся в реверансе. Он обходит залу, потом следует в гостиные и карточные комнаты, где ожидают гости, не участвующие в танцах.
Все происходит так, как обычно бывает на пышных балах, о которых потом сообщает «Северная пчела»:
«Государь император удостоил милостивым присутствием большой бал…» Далее следует громкая фамилия хозяев дома.
Но и самое вдохновенное описание такого события в «Пчеле» не может отразить всю полноту чувств, обращенных к его величеству. Зато неписаная хроника хранит каждое мимолетное слово, сказанное монархом кому-нибудь из гостей, и завистливые муки тех, кто не удостоился никакого знака внимания.
Молва разносит имя каждой избранницы, удостоенной высочайшего приглашения на танец. Но как описать тысячи хитростей, которые пускают в ход и счастливые победительницы и обойденные монархом дамы? Нет, всякий сочинитель, даже из тех талантов, которые участвуют в «Северной пчеле», должен был бы сложить оружие, если бы захотел проникнуть в тайны, из которых складывается непринужденное воодушевление хозяев и гостей, когда в точно назначенный час на бале появляется его величество.
Император, по своему обыкновению, отличал многих дам. Среди них была и жена камер-юнкера Пушкина. Наконец-то он ее увидел!
Знакомое волнение охватывает Николая Павловича. Что может быть благороднее, чем его поклонение этой несравненной женщине? А его рыцарские чувства пытаются очернить. Какие новые пашквили нашептывает ей муж-сочинитель?
Волнуясь и негодуя, император во время танца вдруг заговорил с Натальей Николаевной о высоких нравственных чувствах, столь похвальных и необходимых мужчине для счастья женщины.
Наталья Николаевна не вслушивалась. Благодарно улыбалась и чуть-чуть розовела. Случилось, как и раньше, что он присел подле нее за ужином и поднял бокал за ее здоровье.
В его внимании к жене камер-юнкера Пушкина не было, впрочем, ничего, что могло бы дать пищу любопытству. Император уделял такое же лестное внимание и другим счастливицам.