— Мы говорим на языке Царствия Небесного и не знаем иных способов общения! — Сменив тон на более сочувственный, он продолжает: — Помни: наша тень — это твой свет. То, что для нас ясно как день, для тебя — труднейшая загадка. Берекия, послушай. Ты никогда не должен пересылать свои иллюстрации с курьером, не узнающим своего отражения в зеркале день ото дня. И помни о зрении того, кто говорит десятью языками.

В этот миг руки мои начинают дрожать, и я слышу сверху хлопок. Сияющая темнота под веками мутнеет: птица — дядя — улетела. Открыв глаза, я смотрю сквозь опустевший навес из ветвей наверху в огромное голубое небо.

Его слова звенят у меня в голове: «Ты никогда не должен пересылать свои иллюстрации с курьером, не узнающим своего отражения в зеркале день ото дня». Имел ли он в виду человека, далекого от самопознания? Или кого-то без воспоминаний, пытающегося забыть прошлое, отвергнуть его существование? Человека, не узнающего себя потому, что он не хочет вспоминать собственную историю, помогающую ему быть тем, кто он есть.

«И помни о зрении того, кто говорит десятью языками». Фарид. Дядя мог говорить только о его десяти пальцах — десяти языках. Учитель велел мне положиться на его проницательность, чтобы распознать человека, не узнающего самого себя.

В какой-то момент я собираюсь помолиться над полосой пергамента, обмотанной вокруг моей талии, чтобы учитель вновь посетил меня и дал мне более четкие ответы на языке мира сущего. Но в глубине души я опасаюсь прибегать к практической Каббале: у дяди должны были быть веские причины, чтобы говорить загадками.

— Бери!!

Это мама зовет меня через поле. Я иду к ней, думая: «Все больше и больше этот мир вторгается в мою созерцательную внутреннюю жизнь. Как дядя и говорил».

Мы с Резой моем руки в ближайшем ручейке и сразу уходим с Миндальной фермы: я опасаюсь за жизнь Фарида. И старые христиане могут в любой момент наброситься на нас как саранча.

Прямо перед домом я спрыгиваю с повозки и иду в церковь Святого Петра, чтобы выяснить хоть что-то об отце Карлосе.

Все еще нет никаких его следов, его квартира до сих пор заперта. Поэтому я поднимаюсь по улицам и лестницам Альфамы к дому Диего.

Сапожник, спасший меня вчера от старых христиан, манит меня, стоя у двери своего дома, кивком предлагает войти.

— Не ходи туда, — шепчет он.

— Почему?

— Приходил человек, который искал твоего друга Диего. Он ушел совсем недавно. Но он был здесь и раньше, следил. Он может и сейчас быть неподалеку. Прячется, ждет. Просто улыбнись и кивни мне, а потом уходи.

Я даже перевыполняю его просьбу, притворно засмеявшись, потом спрашиваю:

— Что это за человек?

— Не знаю. Северянин. Светловолосый, сильный.

Я благодарно раскланиваюсь и ухожу, а в голове в такт шагам звучит вопрос: «Может ли тот же человек, что убил дядю, теперь охотиться за Диего?»

Дома Реза приготовила на обед яйца вкрутую. Разумеется, стряпня должна была стать обязанностью соседей на время основного семидневного траура, но не осталось никого, кто не скорбел бы об умерших. Все осколки керамики выметены с кухни во двор, пол вымыт. Даже отломанная ножка стола была аккуратно прибита на место.

— Это сделала Бритеш, пока нас не было, — объясняет Реза. — Сейчас она с остальными прибирается в лавке.

— Эсфирь тоже там? — спрашиваю я.

— Нет, она сидит с Фаридом в комнате твоей мамы.

— А Авибонья?

— Да, она помогает делать уборку, льнет к Синфе. — Реза жует кончики волос и вздыхает. — Я собираюсь удочерить ее, знаешь. Не могу бросить ее на произвол судьбы. Граса, ее мать, была вдовой, и она — единственный ребенок.

— Она еврейка?

Глаза Резы вспыхивают.

— Четырехлетняя девочка? Да кто ты такой, Берекия Зарко, чтобы спрашивать такое о сироте? Ты что, думаешь, дети рождаются, зная иврит, или как? Да какая вообще разница…

— Реза, ты не поняла меня. Мне все равно. Я просто мог создать проблемы.

— Я вся кругом в проблемах. — Она снова вздыхает, гладит меня по руке, как бы извиняясь. — Ее отец был новым христианином, Граса — старой христианкой.

— Безопаснее будет не говорить об этом моей маме… пока, во всяком случае.

Реза кивает, и я целую ее в щеку. Осторожно открыв дверь в мамину комнату, я вижу, что Фарид лежит на боку под двумя толстыми одеялами. Его трясет. Тетя Эсфирь сидит на стуле в ногах кровати, все так же глядя в никуда, сложив руки на коленях. Я целую ее в холодный лоб.

Смятая окровавленная простыня сдернута с постели, теперь она комом валяется у стены.

Фарид открывает глаза, но не улыбается, вообще не узнает меня. Я приношу шерстяное одеяло со своей постели и накрываю его еще и им, встаю рядом на колени, тянусь, чтобы взять его за руку. Он отмахивается от меня.

— Это может быть чума, — показывает он.

— Ты двигаешься увереннее, — лгу я.

Мы сцепляем пальцы, и его глаза снова закрываются. Я сижу, рисуя контуры карты Португалии, Греции и Турции подобно изображениям на шахматной доске, где моя семья и я сам — всего лишь пешки.

Перейти на страницу:

Похожие книги