Какое-то время дядя Гена еще пытался продолжить научную карьеру в закрытом институте. Потом, вместо нобелевских «лазеров-мазеров», халтурил в радиомастерской. Затем и вовсе принялся лудить-паять в металлоремонте кастрюли и утюги. Потом его вообще отовсюду повыгоняли, и он ужасно опустился. Хотя деньги, которые занимал у мамы, отдавал кровь из носу. Кончилось все печально. Как-то поутру горячая тетя Эстер обнаружила его окоченелым, совсем-совсем остывшим – прямо в постели рядом с собой.
Павлуше, можно сказать, повезло. То есть что он в тот момент находился у бабушки. А потом как будто и думать забыл. Это я заплакал, когда узнал. Правда, однажды, когда смерть дяди Гены стала так сказать фактом истории, Павлуша вдруг подошел ко мне в чрезвычайном возбуждении: «Ты знаешь, мы когда-нибудь умрем!» – «Ну и что? Это ж ясно! Что об этом толковать?» – пожал плечами я. «Ну как ты не понимаешь?! – воскликнул он. Он вдруг осознал, что смертен. Несколько дней ходил в жуткой депрессии, все заговаривал об одном и том же. Может, я сам тогда еще этого не осознавал?
Как бы там ни было, я точно знал, что к собственной матери Павлуша и в малой степени не испытывает таких чувств, какие испытывал я к своей маме. Случись тете Эстер заболеть, мучаться, как заболела и мучилась она, он не переживал бы так. Не то чтобы он ее ненавидел, привязан-то он к матери был, но в целом старался держаться подальше. Основания для этого у него имелись. Она его «шибко наказывала». То есть попросту дралась. И бивала чуть не до восьмого класса. Бивала за двойки, бивала когда помогала ему готовить уроки. Сколько раз я становился этому свидетелем. Первый раз это потрясло меня почти до шока. Красный от слез, я побежал к своей маме, захлебываясь, принялся объяснять: «Моего лучшего друга избивают!» Мама сначала побежала к ним, но с полпути почему-то вернулась и стала объяснять мне про «нервную систему тети Эстер» и тому подобное.
Я, между прочим, учился немногим лучше Павлуши, особенно, в младших классах, чем ужасно расстраивал маму, – но чтобы она меня за это лупила!.. Хотя нет, припоминаю случай. Однажды сорвалась, погналась с ремнем. Кажется, хлестнула разок-другой. Потом сама же, бедная впала в истерику. Куда более ужасным наказанием (хотя немного не более действенным) было выслушивать ее упреки, бесконечные обещания, что вот, дескать, погоди, после моей смерти ты припомнишь, как огорчал свою мамочку, как укорачивал ей жизнь, но уже ничего не сможешь поделать. Жалобила до того, что уже одно ее жалкое, расстроенное лицо сводило меня с ума. Не говоря уж о том, что один вид того, как она демонстративно-неподвижно лежит на кровати, заставлял рыдать до судорог в горле, вымаливая прощение. Наверное, ей хотелось быть требовательной к сыну, как к своему мужчине. Отца-то она любила, но требовать от него ничего не умела и не могла. Я же был в ее полной власти, и она обращалась со мной, как с взрослым. Но при этом сама вела себя, как ребенок. Наверное, и правда, что матери, беспрерывно общаясь с маленькими детьми, сами как бы глупеют.
Насколько помнится, в наше просвещенное время, в век научно-технических революций и тому подобного, телесные и прочие варварские наказания применялись ко всем моим знакомым, независимо от того, считалась ли семья интеллигентной или нет. Иногда могли выставить ребенка среди ночи за дверь на лестничную площадку, якобы угрожая выгнать из дома. Иногда грозили, что сдадут в «милицию» или в мифический «детский дом». Единственный, кого за всю жизнь пальцем не тронули, не довели до слез, некий мальчик с затейливым именем Сильвестр. Да еще через «ё». Наш местный «вундеркинд». Мы его так и звали: Сильвёстр. Пожалуй, вундеркинд без кавычек. То есть окончил за несколько лет школу, поступил в университет. (Не на философский ли?!) Стало быть, родителям не за что было его и бить. Впрочем, я никогда не видел его родителей. Только вечно старенькую горбатую бабушку, бредущую через двор с бутылкой кефира в авоське. Зато самого Сильвестра пинали мы, жестокие дети. Он тогда еще пытался выходить погулять во двор, всегда с книжкой. И почему-то зимой и летом обязательно в кедах. Его, неловкого и нелепого, обязательно вываливали в пыли или в снегу, доводили до слез, до беспомощного бешенства. Я учился с ним в первом классе всего неделю, но помню, как мы над ним измывались. Помнится, во время школьного завтрака я сам засунул ему в чай творожный сырок с изюмом, прямо в обертке. Зачем? Бог его знает!.. Сильвестр и теперь, защитивши в шестнадцать лет не то кандидатскую, не то докторскую диссертацию, спешил по двору, непременно с книжкой под мышкой, непременно бегом, в тех же кедах. И все опасливо озирался по сторонам, словно боялся, бедняга, что на него и теперь вот-вот набросятся какие-то злые дети, начнут шпынять, пинать…