Вернулся майор Крутояров. Оживленный успехом, небрежно бросил на стол перед Орачом несколько еще влажных фотокарточек. Рисованный портрет преступника, выполненный фотороботом со слов очевидцев в трех измерениях: портрет по пояс, вся фигура в профиль (абрис) и отдельно ноги, брюки, обувь...
— Вот вам и бородач. Каков, а! — торжествовал Крутояров. — Обратите внимание на лоб. Мыслитель! Сократ! А глаза! Хотя и колючие, но умные. Я бы даже сказал, парень со взглядом мыслящего интеллигента. Такой на двадцать ходов рассчитывает партию и за себя и за противника. Шту-у-учка!
Нет, это было какое-то наваждение. Иван Иванович тряс головой: он готов был щипать себя, лишь бы очнуться от кошмарного сна.
Бывает, во сне прижмет сердце, будто кто-то схватил тебя за горло и душит. А ты беспомощен: ни пискнуть, ни крикнуть. И охватывает тебя ужас безвыходности, отчаяния. Или — проваливаешься в пропасть, у которой нет конца и края. Летишь в тартарары и знаешь, что это навечно, возврата быть не может...
На снимке, выполненном фотороботом, был... Саня... Да, Александр Орач.
Иван Иванович обессилел, будто его двинули по темечку деревянной «балдой». Говорят, давным-давно на Азовском море такими глушили осетров-великанов. Да только съела тех красавцев усиленная борьба цивилизации за технический прогресс, во времена, когда местные повелители старались урвать у природы свое, не думая о детях и внуках, о будущем человечества. И называлось это борьбой за сохранение окружающей среды.
— Этого... подвозил к мебельному?
Иван Иванович хотел спросить как бы между прочим, с небрежностью, да не смог скрыть волнения. Продавливал сквозь горло звуки, цедил их сквозь зубы. Голос его посвистывал, похрипывал.
Он протянул Лазне фотокарточку, мол, на, полюбуйся. А тот, не глядя в сторону майора милиции, пробурчал:
— А какого же еще!
«Санька... И ограбление мебельного!.. Н-е-т»! — кричала отцова душа.
Это какое-то недоразумение. Он представил себе на мгновение, как докладывает обо всем Евгению Павловичу: так и так, товарищ полковник, ваш любимый крестник, которому вы пророчили славу ученого, опознан как один из тех бородачей-двойников. А докладывать надо. Строкун — в Тельманово, это по дороге из Мариуполя на Таганрог. Там кто-то обстрелял из автомата пост ГАИ. Тяжело ранен милиционер и убита женщина.
«Почему женщина? — недоумевал Иван Иванович. — Как она оказалась вблизи поста ГАИ в такое время? Впрочем, еще не было восьми...»
Стреляли из автомата... Магазин грабили, угрожая автоматом... На мосту через Кубань изувечили дежурную из вневедомственной охраны и забрали автомат...
Всюду автоматы...
И еще одно убийство — под кубанской станцией, на речушке Ее... У несчастного забрали пистолет...
Но какое отношение ко всему этому мог иметь Саня? Два года тому назад, когда разворачивались кубанские события на мосту и на Ее, он работал на шахте «Три-Новая» в Донецке... На Кубани ни разу в жизни не был и не собирался проведывать те благодатные края.
Какой-то абсурд.
Всякая вина — виновата
Поздним вечером, когда Иван с братишкой Федей уже спали, в окно забарабанил кулаком сосед Гришка Ходан, бывший однокашник Ивана — ходили в Благодатное в школу пешком.
— Она рожает! Рожает!
Карпов хутор — словно отдельное государство. До Благодатного — семь километров. Пойдут дожди, расквасит дороги, даже трактора в липком черноземе вязнут. Единственный безотказный транспорт в такую мокропогодь — верховая лошадь. А случись с кем из хуторских хворь или беда, не скоро доберешься до сельского фельдшера. Вот и врачевала Иванова мать земляков от лихоманки-трясучки, «от живота», «от зубов». Случалось, и роды принимала.
Не раз сосед, хромоногий мастер-столяр Филипп Авдеевич, отец полицая Гришки Ходана, приглашал Иванову мать к своей снохе.
И вот, услышав стук в раму и слова соседа-полицая, мать засуетилась:
— Счас, только оденусь. Впотьмах-то не сразу найдешь, где что...
Гришка-полицай засветил фонарик. Увидел платье, лежавшее у печки на лавке, сгреб его, сунул в руку еще не очнувшейся ото сна женщине и повел ее за собою.
— Она там руки в кровь искусала. Потом оденешься.
Иван — следом за Гришкой-полицаем на ходановский огород. Припал к окну. Занавешено, не видать. Но в хате происходило что-то ужасное. Феня, жена Гришки Ходана, кричала. Дико. Истошно.
Гонимый страхом, Иван бросился прочь.
Чем измеряется время? Уж, конечно же, не днями и ночами. Оно измеряется мерой нашей радости, нашего горя, наших мук сердечных. Время — это мы сами, а его бег — наши мысли. Длинный век прожил в ту ночь семнадцатилетний Иван Орач.
Рассвет не принес облегчения.
Рождался день. Почему небо на заре такое багряное? От натуги. Что там прячется в посадке? Что таится в балочке, по которой весною стекают в пруд талые воды? Не боль ли нового дня? Не его ли отчаянный крик? Только мы глухи к этому крику, не дано нам слышать его.
Измученный, опустошенный, возвращался Иван утром домой. К его удивлению, пытки его шамаханской царицы Фенюши, которой паренек отдал свою первую безответную любовь, еще не кончились.