И вот мы видим, что "промежуточные" исчерпали свое. Новые люди, "неосапиенсы", стремительно заселяют среду присутствия, мутный поток Weltlauf, внося в него долгожданную прозрачность и завершенность, недостижимую для черновиков и набросков. Neosapiens (или, если угодно, "хуматон", раз уж так сподобились назвать его критики) преодолевает ressentiment, вновь восходя к прямой чувственности. Он освобождается от парализующей примеси противочувствия, от пресловутой амбивалентности чувств, на которой базировался как психоанализ, так и рессентимент в целом. Искажения при передаче и приеме аффектов, рассматривавшиеся как неизбежность, как условие sine qua non, вроде земного тяготения, в значительной мере преодолены; изощренный психологизм рессентимента исследователи ближайшего будущего спокойно смогут списать на "помехи в эфире". Разумеется, вновь обретенные модусы чувственности значительно уступают по своей амплитуде аффектам героев Эсхила, Шекспира да и самого Ницше. Что ж, таков результат обуздания неукротимой стихии, несомненная заслуга Просвещения, бросившего вызов как неистовству Ренессанса, так и амбивалентности души, которая, согласно Тертуллиану и Августину, "по природе своей христианка". Аффекты neosapiens очищены от паразитарных примесей и, если можно так выразиться, вторично элементарны.

Вслед за транспарацией сферы желаний и воли хуматон обрел и другие атрибуты описанного в текстах Ницше господина, в частности верность данному слову. Эта верность принципиально важна для безмятежного духом индивида, ведь он не играет в шпионологические игры, позволяющие сохранять самотождественность вопреки всему. Диалектический иллюзион самооправдания не работает без помех в эфире, чистота приема не оставляет зацепок для действия по принципу "ложью ложь поправ". Напротив, для субъекта простая верность данному слову практически недостижима, хотя бы потому, что субъект подозрителен и не привык "верить на слово". Таким образом, рессентимент преодолен по крайней мере передовым отрядом, авангардом современного глобализованного общества. Оглядываясь назад с завоеванных рубежей, авангард может подтвердить правоту Ницше, – другое дело, что автор "Заратустры" вряд ли обрадовался бы столь неожиданному союзнику, разве что из злорадства. Ведь и Гегель, и Ницше, и Беньямин всецело принадлежат к формации субъекта, эта родовая предопределенность сказывается в самых смелых теоретических выводах и даже в пророчествах, достаточно обратить внимание на мстительный тон наиболее впечатляющих антиутопий.

В значительной мере суть проблемы сводится к тому, что философия принадлежит субъекту – принадлежит во всех смыслах, в частности, является органичной формой его презентации в сфере символического. Наряду с трансцендентальным субъектом Канта, опирающимся на исходное подозрение относительно коварной сокрытости вещей в себе, субъект философской рефлексии представляет собой нерастворимый остаток совокупных дискурсов европейской метафизики. Соответственно, способы и языки философствования, равно как и критерии убедительности, «подстроены» под субъекта, поскольку построены им.

Субъект, например, должен убедиться в обоснованности или необоснованности своих подозрений – таков, в сущности, сюжет любого законченного философского произведения. Суть дела радикально меняется, если подозрение недостоверно в качестве экзистенциального жанра, способа бытия в мире. Коль скоро даже сбывающиеся подозрения не слишком волнуют, большая часть изощренности, требуемой для производства философских текстов, теряет смысл. Философ Ален Бадью в свое время заметил: "Знание имитируется здесь в производственных целях. Вот почему мы будем называть эту процедуру, каковая принадлежит к строю рассуждений у Декарта, измышлением знания. Истина есть незнаемое этого измышления"[26].

Насчет "измышления", лежащего в основе всей традиции рационализма, Бадью совершенно прав. Ведь все ясное и отчетливое у Декарта обретает свой статус только после предельного сомнения: достоверность возможна лишь как награда за полноту отчаяния. Избавление от подозрений становится философским аналогом спасения души, пока наконец Вольтер не объединяет эти параллельные и равновеликие задачи в блистательном афоризме, которой достоин того, чтобы быть написанным на знамени Субъекта: "О, Господи, если Ты есть, спаси мою душу, если она есть".

Любая достоверность может и должна быть подвергнута измышлению для того, чтобы обрести достоинство истины – истины субъекта. Что, например, может быть более ясным и отчетливым, чем бегущая строка новостей, но для философии она интересна ровно настолько, насколько она подозрительна. Понятно, что транспарация, призванная устранить дежурную «заднюю мысль» по всякому поводу, чужда всем философским лагерям. «Это потому, – мог бы сказать наблюдательный хуматон, – что у субиков все мысли задние – других просто нет».

Перейти на страницу:

Похожие книги