Фонари на Тверской горели, но обычно праздная толпа выглядела настороженно. Повсюду шлялись солдаты в шинелях с отстегнутыми хлястиками, иногда с бабами и гармошками, но всегда – при оружии. У памятника Пушкину какой-то человек, по видимости студент, бросал в толпу жгучие слова, долетало лишь: «Свобода… смерть… смерть… смерть…» Собравшиеся гудели и хлопали.

Человек в пролетке с длинным бледным лицом, узкими губами и в цилиндре, в шубе на хорьках, прислушался. Но студента стащили с пожарной бочки, в толпе послышалось: «Ай, убьют, убьют», и над головами замельтешили пудовые кулаки дворников. Раздался и тут же умолк даже не крик и не визг, а горловой писк, так верещит подстреленный заяц, делая последний отчаянный прыжок.

Человек в пролетке поморщился и сказал извозчику:

– Ну, пошел, пошел!

– Нету, ваше благородие, – ответил тот, едва повернувшись, так, что казалось, будто говорит его обширный зад. – Нету пути, все перекрыто!

Седок привстал и убедился, что вся Тверская улица запружена народом, встало движение и в переулках.

Протянув двугривенный извозчику, человек в цилиндре сошел на землю и стал продвигаться в сторону Петровского театра. Некоторые в толпе ему кланялись, он отвечал не глядя. Это был знаменитый Пьеро декаданса Александр Верцинский, и он шел на последний в истории той России концерт, свой бенефис.

Внезапно дорогу ему преградили двое матросов. Один заросший до бровей, сутулый, другой высокий, с открытой, напудренной грудью и таким же лицом, с женскими бусами на шее, и с ними еле держащаяся на ногах девчонка лет двенадцати, пьяная вдрызг.

– Дай нам на кокаин, товарищ! – сказал напудренный, заступив дорогу артисту. – Дай авангарду коммунизма, не жалей!

Верцинский переступил с ноги на ногу и тоскливо обернулся. Толпа вмиг поредела, и все только что раскланивавшиеся волшебным образом улетучились.

– Дай, сволочь! – вдруг заревел лохматый и схватил Верцинского за отвороты его щегольской шубы. – Укушу, гад, я сифилитик!

Цилиндр упал с головы певца, он что-то проговорил, испуганно и моляще.

Второй матрос, глядя безумными глазами, достал маузер и приставил ко лбу артиста.

– Уйди, Тимоха, забрызгаю, – просвистел он, и второй, охнув, отскочил. Певец взмок, глаза растерянно бегали, не помня себя, он бормотал:

– Не надо! Не надо, не надо не надо не надо не на…

Наступила небывалая тишина, лицо наркомана исказила судорога, он крепче сжал рифленую рукоятку.

Помощи ждать было неоткуда, оставалось одно – пропадать.

– Отставить, матрос, – раздался, как с небес, низкий и властный голос. Сказано было это негромко, но так, что напудренный не выстрелил, а повернулся к говорящему.

Перед ним стоял высокий офицер в шинели с полковничьими погонами. Холеные усы, гибкая фигура – все говорило о барстве и довольстве, но вот глаза из-под лакированного козырька горели нешуточной ненавистью.

– …Стать… Смирно! – скомандовал он. Матросы замерли, не реагируя. Офицер не крикнул, а вытолкнул звук: – Смирно стоять, тварь! Пристрелю.

Секунда – и наган уперся матросу в живот.

Тот подобрался, рука сама собой вмахнула маузер в кобур, а другая все пыталась нащупать вырванный с мясом крючок бушлата. Лохматый уже стоял во фрунт и ел глазами полковника.

Тишина сгустилась и стала вязкой.

Полковник, продолжая держать наркомана на мушке, взял его оружие и высыпал патроны на снег, потом, помедлив, швырнул маузер в сугроб.

Матросы проводили пистолет ошалелыми глазами.

– Кру…гом! – скомандовал офицер, и матросы повернулись через левое плечо на одном каблуке.

– Бегом… арш! – отрывисто бросил тот, и оба бушлата исчезли за углом. Оставшаяся не у дел девица изумленно икнула.

Полковник убрал револьвер в карман шинели, кинув руку к фуражке, произнес:

– Позвольте представиться… Слащов Яков Александрович, командующий Московским гвардейским полком, к вашим услугам.

Верцинский сглотнул, шумно выдохнул и, схватив руку спасителя, заговорил:

– Боже мой, спасибо! Спасибо, полковник! Вы спасли мне жизнь, parole d'honneur! (Честное слово – франц.)

– Жизнь – это не самое главное, господин артист! – произнес тот. И, глядя в глаза Верцинскому, добавил: – Voilà… (Вот – франц.)

Русский дом инвалидов и престарелых, Мёдон под Парижем, 1998 год

– Вы думаете, monsieur, что революция – это романтика? 102-летняя Елена Нилус смотрела мне прямо в глаза, чуть усмехаясь. Тело было неподвижно. Оно уже не жило, но глаза показывали, что душа еще жива, душа здесь, она помнит и страдает. – Нет, mon cher, я помню, что целую неделю в городе грабили и убивали. Наши окна выходили на Невский, и я все видела – как разрывали офицеров, как грабили, как тащили в переулки барышень… Может быть, это мы, называемые интеллигентами, жаждали романтики. Но толпа-то понимала свободу по-своему…

Ее руки – пергаментная кожа с пигментными пятнами – теребили кружевной платочек.

Перейти на страницу:

Все книги серии Новая классика / Novum Classic

Похожие книги