Я стоял в этой возбужденной толпе, и едва ли не больше всего меня радовало, что племена и роды, вчера еще враждовавшие между собою, сегодня жили общими интересами, дышали одним воздухом и стремились к единой цели. Как говорится, где бы ни был мой брат, но он мне брат. Так и здесь: в обыденной жизни далекие друг от друга и даже недобрые друг к другу братья, сегодня готовы были защищать один другого, и это вызывало чувство гордости за человека.
Я стоял, весь подавшись вперед, вытянув шею, и напряженно всматривался в приближавшихся к сипахсалару всадников. И вдруг взгляд мой остановился на человеке, который, горделиво озираясь по сторонам, статно восседал на сером красавце коне. С радостным волнением я узнал в этом всаднике Яхья-хана. Да, несомненно это был именно он! Я узнал не только его самого, но и златотканый халат, который он однажды показал мне, сказав, что это подарок от самого эмира Абдуррахмана-хана за отвагу, проявленную при защите родины. Помню, Яхья-хан полушутя заметил тогда, что, мол, такой дорогой подарок достался ему не за красивые глаза.
Справа от Яхья-хана ехал довольно полный старик, усы которого совершенно закрывали рот; слева — молодой джигит с привлекательным лицом. У всех с поясов свисали мечи, все были при оружии.
Вот они поравнялись с сипахсаларом. Яхья-хан приветствовал его поклоном. Сипахсалар в ответ улыбнулся и помахал правой рукой. Разглядев в толпе меня, Яхья-хан дружески покивал мне головой, и, растроганный его вниманием, я мысленно благословил его на ратные подвиги и сказал, понимая, что он меня не расслышит:
— Счастливого пути!
Короткая, наспех, встреча с сипахсаларом никак не прояснила для меня моего положения. «Все узнаешь в Кабуле», — коротко сказал он, и я не стал расспрашивать.
И вновь Кабул. Не заезжая домой, я поспешил во дворец, втайне надеясь узнать свою судьбу из уст самого эмира.
Я увидел его у дворца, он собирался куда-то уезжать, но заметил меня и приветливо воскликнул:
— О капитан! Вернулся, слава аллаху, живым и невредимым?!
Я приблизился и приветствовал его по уставу, но он протянул руку, внимательно оглядел меня и сказал:
— Вечером обо всем поговорим. А пока иди отдыхай…
Что оставалось делать? Ни с чем я вернулся в свою машину и едва уселся, как со стороны Шер-Дарваза раздалось несколько пушечных залпов.
Наступил полдень — время обеда. Все лавки были закрыты, улицы малолюдны, и даже на базаре, который жил по своим законам, тоже не было обычного оживления. Город словно дремал…
Мне не терпелось добраться до дома, и шофер, видимо почувствовав мое состояние, услышав биение моего сердца, так жал на педали, что мы вихрем неслись вперед.
Вот и наша улица. Остается доехать до самого ее конца, свернуть в закоулочек — и я у родного порога!
Как обычно, у калитки играло много ребят. Я сразу увидел Хумаюна. Заслышав гул машины, дети насторожились.
Надвинув фуражку чуть не на глаза, я вышел из машины и грубым голосом, строго спросил:
— Кто тут из вас Хумаюн? А?
В первую секунду мальчик растерялся, но тут же с криком «Папа! Папа!» бросился и повис на моей шее.
Всего несколько минут потребовалось на то, чтобы наш двор оказался забит народом. Приходили родственники, соседи, все поздравляли меня с благополучным возвращением под отчий кров. Мама стояла в сторонке растерянная и то и дело утирала слезы; Гульчехра словно застыла подле свекрови и глядела на меня сквозь сетку чадры. Мне хотелось броситься к ним обеим, обнять, расцеловать, но желание — желанием, а когда на тебя смотрят десятки глаз, приходится сдерживать эмоции.
Наконец гости разошлись, и мы вошли в дом. Тут же явился и Ахмед. Он, оказывается, уже знал, что я возвращаюсь, но даже вчера вечером, зайдя к моим, ничего не сказал. Услышав это, мама посмотрела на него с обидой.
— Как же это ты мог молчать? Боялся обрадовать нас?
— Военная тайна, мама! — улыбнулся Ахмед и поднял указательный палец.
Мы пошли на второй этаж, расселись, стали закусывать, пить чай, и за этой затянувшейся трапезой о чем только не переговорили!
Ахмед был доволен своей поездкой в Индию, рассказывал о новых друзьях, с которыми сблизился и которые однажды даже уберегли его от надвигавшейся беды.
— Меня, Равшан, что удивляет, — с грустью говорил Ахмед. — Трехсотмиллионный народ! Народ, сыгравший такую заметную роль в самой истории человечества, в его культуре! Народ, создавший «Махабхарату», воздвигший Тадж-Махал, и ко всему этому — добрый, душевный народ… За что он так мучается, так страдает?.. Вот эта несправедливость не перестает меня удивлять!
Мы помолчали, каждый занятый своими мыслями. Я устремился воспоминаниями туда, откуда только что прибыл; видел дороги, по которым пробирался; людей, с какими сталкивала меня судьба. Мне казалось, что и Ахмед сейчас всем своим существом был там, в Индии.
И вдруг он спросил:
— Значит, едем?