— А? Что? Все в порядке? — сказал Заглоба, обрадованный похвалой. — Коли так, я вам еще буду пророчествовать. Бог за праведных! Вы, ваць-пане, — тут он обратился к Кмицицу, — изменника Радзивилла победите, в Тауроги поедете, девушку отнимете, на ней женитесь, потомства дождетесь… Типун мне на язык, коли не будет так, как я говорю… Ради бога! Только не задуши!

И пан Заглоба вовремя попросил его об этом — пан Кмициц схватил его в свои объятия, поднял вверх и стал так целовать и прижимать к груди, что у старика глаза на лоб вылезли. И только лишь он стал на землю, только лишь передохнул, как пан Володыевский схватил его за руку:

— Моя очередь! Говорите, что меня ждет!

— Благослови тебя Бог, пан Михал! Твоя курочка целое стадо выведет небось! Ух!

— Ура! — крикнул Володыевский.

— Но сначала мы со шведами покончим! — прибавил Заглоба.

— Покончим, покончим! — воскликнули, хватаясь за сабли, молодые полковники.

— Ура! Победа!

<p>XXIV</p>

Через неделю пан Кмициц перебрался уже через границу электорской Пруссии под Райгродом. Он сделал это без труда, так как еще перед уходом польного гетмана он скрылся в лесах, так что Дуглас был уверен, что его чамбул ушел вместе с татарско-литовской дивизией под Варшаву, и он оставил только небольшие гарнизоны для защиты этой провинции.

Дуглас пошел вслед за Госевским, с ним отправились Радзейовский и Радзивилл.

Кмициц узнал об этом раньше, чем перешел прусскую границу, и очень опечалился, что ему не удастся встретиться с глазу на глаз с его смертельным врагом и что кара может постигнуть Богуслава из других рук — из рук пана Володыевского, который тоже поклялся мстить ему.

Лишившись возможности мстить за обиды Речи Посполитой самому Радзивиллу, он стал страшно мстить за них во владениях курфюрста.

В ту же самую ночь, когда татары миновали первый пограничный столб, небо заалело заревом, раздались крики и плач людей, попираемых стопами войны. Кто просил пощады по-польски, того вождь щадил; но зато немецкие посады, колонии, деревни и города превращались в море огня, и обезумевшие жители погибали под ножом. И не разливается с такой быстротой масло по морским волнам, когда моряки хотят унять волнение, с какой разлился чамбул татар и волонтеров по этой спокойной и безопасной до сих пор стране. Казалось, что каждый татарин умеет разрываться на две или на три части и в двух или трех местах жечь, грабить и убивать. Не щадили даже хлебов в полях, даже деревьев в садах.

Ведь Кмициц столько времени обуздывал своих татар, что теперь, когда он дал им волю, они точно обезумели среди резни и разрушения. Они словно хотели перещеголять друг друга, и так как никого не могли брать в плен, то с утра до вечера купались в человеческой крови.

Сам пан Кмициц, в сердце которого было немало дикости, тоже гулял вовсю, и хотя он не пачкал своих рук в крови беззащитных, но все же с удовольствием смотрел на ее пролитие. Душа его была спокойна, совесть его не мучила: проливать кровь не поляков, да еще вдобавок еретиков, он считал делом, угодным Богу и особенно святым мученикам за веру.

Ведь курфюрст, ленник и слуга Речи Посполитой, живший ее благодеяниями, первый поднял святотатственную руку на свою повелительницу, — стало быть, он заслуживал кары, и пан Кмициц был только орудием Божьего гнева.

И по вечерам он спокойно читал молитвы при свете пылающих немецких селений, а когда крики и стоны избиваемых жителей сбивали его, он начинал молитву с начала, чтобы не отягощать свою душу грехом нерадения.

Но не одни только жестокие чувства жили в его сердце — порой его волновали воспоминания прежних лет. Часто вспоминались ему те времена, когда он так удачно воевал с Хованским, и как живые вставали перед его глазами его прежние товарищи: и Кокосинский, и огромный Кульвец-Гиппоцентавр, и рябой Раницкий, в жилах которого текла сенаторская кровь, и Углик, игравший на чекане, и Рекуц, который никогда не запятнал себя человеческой кровью, и Зенд, так искусно подражавший голосам птиц и зверей.

Все они, кроме одного разве Рекуца, жарятся на адском огне… Эх, погуляли бы они теперь, напились бы крови человеческой, во славу Господню и на благо Речи Посполитой!..

И вздыхал пан Андрей при мысли, как пагубно своеволие, если оно с юных лет преграждает дорогу к прекрасным поступкам на веки веков.

Но чаще всего вздыхал он по Оленьке. Чем дальше углублялся он в Пруссию, тем больнее горели раны его сердца. И каждый день почти он разговаривал в душе со своей девушкой: «Голубка моя, ты обо мне, быть может, уже забыла, а если и вспоминаешь, то с ненавистью… А я, далеко ли, близко ли, ночью и днем трудясь для отчизны, все о тебе думаю, и душа летит к тебе через леса и воды, чтобы лечь у твоих ног, как измученная птица. Речи Посполитой и тебе я отдам всю мою кровь, но горе мне, если ты навсегда будешь считать меня преступником!»

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже