Яша Джонс в боксёрских трусах и кирпичном японском халате с чёрной опушкой из толстого шёлка, свободно подхваченном поясом, лежал на кровати под балдахином, подперев плечи и лысую голову валиками и подушками, и глядел поверх туго набитой папки, лежавшей у него на коленях, на своё вытянутое тело, на свои голые, загнутые кверху пальцы ног, на спинку кровати, на большую пустую комнату и в окно, выходящее на запад. Он смотрел на свет, падавший через реку на дальние поля. Солнце уже проникало в комнату сквозь фестоны ветхих, явно штопаных и перештопанных кружевных занавесок, которые были раздвинуты в стороны. Видно, уже часов пять, подумал он.
Он закрыл глаза и стал думать о Фидлерсборо. Он подумал о Ривер-стрит, которую они с Бредом прошли туда и обратно, выйдя с кладбища. Он явственно видел эту улицу, где всё замерло в летней истоме. Видел три квартала домов, волнистый оцинкованный навес над тротуаром перед галантереей Перкинса и почтой. Видел витрины магазинов, где товаров была выставлена самая малость, и подумал, что теперь, когда какой-нибудь товар снимают с витрины, его уже ничем не заменяют. Он видел витрины, где вообще не выставлено ничего, где на запылённых ветхих объявлениях большими неровными буквами сообщалось о распродаже, о ликвидации торговли, о приходской вечеринке, о пикнике или о баскетбольном матче в средней школе.
— Часть магазинов пустует с тысяча девятьсот тридцатого года, — рассказывал Бред Толливер. — Глядите-ка, половина плакатов уже истлела. Не только краска осыпалась, но и картон сгнил. Некоторые были выставлены ещё до Пирл-Харбора. — Он читал большое объявление о баскетбольном матче. — Ну да, — сказал он, — один из здешних парней был убит в Пирл-Харборе. Хороший игрок. — Бред помолчал. — Его взяли в команду штата Кентукки. Во всех газетах о нём писали. Попал в какую-то заварушку и завербовался во флот. Долдон и сукин сын — этого и родная мать отрицать не станет, — но, когда япошки его прикончили, они погубили прекрасного игрока.
Яша Джонс закрыл глаза и снова увидел объявление с облупившейся краской. На нём с трудом можно было разобрать надпись большими каракулями
Теперь, в причудливом свете, мерцавшем у него в голове, Яша Джонс видел этот плакат, с него ссыпалась краска, и то, как она осыпалась, тоже было видно в этом негасимом свете его воображения, а сам Яша Джонс вдруг испугался, что на глаза его сейчас навернутся слёзы.
Он встал и босиком зашагал по комнате. Потом снова лёг, подложил подушки повыше, теперь уже намеренно закрыл глаза и стал глядеть вдоль Ривер-стрит. Он видел её в мерцающем свете своего воображения во всей пустоте воскресного полудня. Он видел, как лохматая чёрная с белым собачонка брела через освещённую солнцем полосу, чтобы укрыться в тень. Он видел большую вывеску кафе «Вовек не пожалеешь» и не очень тщательно замазанную шутливую приписку рядом: «Пожалеешь, да ещё как!» Он видел развалины пароходной пристани, бывший каменный причал — груду щебня, поросшую травой, которая утопала в речных наносах. Он видел, как мимо течёт беременная река со вздутым от глины пузом. Он видел, как солнце золотит молодые ивы на том берегу. Он видел на гранитной плите, положенной на взгорок перед нависшей над рекой почтой, бронзового солдата Конфедерации, глядящего по течению на север, откуда когда-то пришли канонерки.
Такой вставала в воображении Яши Джонса Ривер-стрит. На коленях у него покоилась папка, где были описаны люди, которые день изо дня ходят по Ривер-стрит или ходили по ней когда-то. Он раскрыл папку, полистал её страницы, наудачу читая отрывки из того, что, лёжа тут, уже прочёл.