Кемпке верил: его полет станет манифестацией новой истины, новой религии. Люди всего мира поймут, что им все подвластно, что отныне перед ними больше нет никаких преград, и, возрадовавшись, теперь уже не безотчетно, но осознанно устремятся ввысь, к горним высотам духа. Все, что связывало человека прежде — вредные привычки, алчность, раздоры, — будет отвергнуто как нечто несовместимое с его новой космической природой. Люди посвятят себя неустанному самосовершенствованию, полные решимости достойно принять тот вызов, что бросят им другие миры. Он, Кемпке, станет провозвестником новой расы сверхлюдей, которую сообща воспитает в себе человечество. При этом каждый в соответствии с законом наследственности внесет свою лепту в тело и душу будущего космического Адама. Альпинисты передадут последующим поколениям способность дышать на запредельно большой высоте, а в перспективе и вовсе обходиться без кислорода, летчики — устойчивость к перегрузкам и бесстрашие, полярные исследователи — невосприимчивость к холоду, бегуны на длинные дистанции — необычайную выносливость, ученые — острый аналитический ум, и так постепенно из всех этих качеств разовьется новая разновидность существ, куда более могущественных, чем современные homo sapiens. Спустя тысячелетия человечество будет уже настолько совершенным, что сможет свободно дышать в ядовитой атмосфере других планет и переносить лютую стужу кочующих астероидов, на которых оно будет странствовать по галактикам. У людей появятся жабры и, возможно, крылья, а необходимость в скафандрах отпадет, как отпадет она и в сне, еде и воде. Люди станут как боги и заселят Вселенную, которую изменят по своему образу и подобию, превратив ее в неувядающий цветник духа и красоты, где не будет уже места ни боли, ни страданию, ни смерти.
Кемпке настолько жаждал приблизить осуществление сверхчеловека на земле, что придумывал себе испытания сверх тех, что полагались ему по программе. По вечерам на космодроме фон Бюллов играл с подчиненными в крокет, Джиральдини с половником в руках гонял по плацу гусей, эсэсовцы дурачились, носились друг за другом, рвали на лужайке цветы, Шмунде изнурял свои чресла в объятиях фройляйн Китцель, а Кемпке бегал дополнительный кросс, надевал перчатки и без устали тузил боксерскую грушу и изучал японский и латынь, по шею сидя в бочке с ледяной водой. Так он надеялся подстегнуть эволюцию и накопить в своем теле как можно больше той силы, которая необходима сверхчеловеку для воплощения. Ведь если каждый внесет в это великое дело бо́льшую долю, чем от него требуется, то и царство сверхчеловека наступит раньше, чем это начертано в книге природы.
И, отходя ночью ко сну у себя в комнате на Фредерикштрассе, Кемпке чувствовал, как у него уже понемногу растут жабры, которыми он сможет дышать в разреженной атмосфере Марса, и бил под одеялом хвостом, с которым ему будут не страшны самые глубокие озера Венеры.
Жители Мариенкирхе и окрестных деревень были настолько нелюбопытны, что существование где–то совсем рядом, за темной грядой соснового бора, какой–то другой жизни — жизни, из которой периодически появлялись и в которую исчезали, поднимая на дороге пыль, черные молчаливые «Адлеры» и «Мерседесы», не пробуждало в них ни малейшего интереса. Лишь изредка на космодром забредал случайный бродяга и, тыча в ракету палкой, спрашивал у часового: «Что это за хрен такой, камрад?». И часовой — по воскресеньям Пауль, по средам и понедельникам Теодор, в прочие дни Эмиль — лениво отгонял его прикладом винтовки, сопровождая свой ответ всегда одним и тем же крепким, хорошо пропеченным деревенским словцом.
Однажды одного такого бродягу нашли в святая святых космодрома: невесть как миновавший многочисленные посты завшивленный пилигрим, от которого разило шнапсом и чесноком, как ни в чем не бывало похрапывал под ракетой, подложив под голову измятую шапку и чему–то сладко ухмыляясь во сне беззубым ртом. Сдерживая смешки и поминутно шикая друг на друга, эсэсовцы осторожно подняли его, донесли до ограды и, дружно раскачав, вышвырнули прочь. Благо, об этом случае не узнал фон Зиммель, иначе Куммерсдорфу, чье пристрастие к музыке и без того не лучшим образом сказывалось на порядке, было бы не избежать разноса.
Инженер, живший с супругой на окраине Мариенкирхе, редко появлялся на космодроме раньше полудня. Фон Зиммель просыпался рано, едва бледный, как молочная сыворотка, рассвет занимался в окнах их съемного дома на Абендштрассе, но подолгу лежал в постели, глядя в потолок и слушая мерное посапывание жены, Хельги фон Зиммель, урожденной Пенемюнде. Каждое утро, мучительно напрягая слух, он ждал, не запоет ли Фридрих, его старый кенарь, чья золоченая, с витыми прутьями клетка висела у чайного домика в саду. Но кенарь не пел, как не пел, впрочем, и последние несколько лет, и два этих обстоятельства — молчание Фридриха и неотвратимое присутствие Хельги — изо дня в день с губительным постоянством давили слабую, полную свистов и хрипов грудь инженера.