— А мне какое дело! — тут же врезался мужской. — Раз договорились, живешь пятый месяц в комнате — плати, не греши. Отрежь талоны от карточки.
— Сколько раз повторять — дома хлебная карточка. Вишь, вахта у меня. Подожди. Сейчас сменюсь — получишь.
— Ждать! Дел у меня своих нет…
— Тогда годи до конца навигации. Вернешься — все сполна. Сохранней будет.
— Во-во! Сохранней. Для кого? Вернусь, а тебя и след простыл.
— Ишь ты, какой батюшка-хозяин… Да как у тебя язык повернулся? — вскинулась женщина с обидой и вызовом. — Куда я денусь-то? Наоборот, слезно прошу: позволь еще и зиму перезимовать, пока все наладится. А он тут такое…
— Слушай, тетка Маланья, ты мне мозги не заветривай. Я свое получить хочу. Развела…
— Сколь говорить — не Маланья, а Меланья! — Женщина тоже, видно, стала терять терпение.
— Ну, Меланья! Какая разница… Зиму ей… На лето пускал, пока сам на воде. А вернусь — где мне жить?
— Ох, какой! Молодой, да норовистый… Места ему стало мало. Освободится небось большая комната. Квартиранты уезжать собираются.
— Жди, уедут. Они уж полгода собираются… Навязались!
Лешка вдруг понял: это ж разговаривает матрос с дебаркадера, та грузная пожилая женщина. И в другом, мужском, голосе знакомые нотки. Вот-вот, стоит лишь ухватиться, и вспомнишь… Да загомонил пассажирский люд в пролете — началась посадка. Только и донеслось напоследок:
— Смотри, тетка Маланья! Попробуй зажать…
Лешка наспех оправил мятые брюки, встряхнул бушлат. Заботы грядущего дня, связанного неразрывной цепочкой с днем прошедшим, вновь надвинулись на него. На катер он прошел чуть не последним, задержавшись на трапе, чтоб сказать в благодарность за приют доброе слово незнакомой тетке Меланье.
После сна на палубе было знобко, и Лешка спустился в носовой кубрик-салон. Он еще стоял в проходе, приглядывая свободное место, как его окликнули:
— Дударь? Бодает! Уж кого не ожидал…
И этот голос, и только что невольно подслушанный разговор в одно мгновение слились воедино. Зуйкин! Это ж Борис разговаривал каких-то пять минут назад. Как же он сразу не узнал его спросонья? Борис сидел в уголке, похлопывал ладонью подле себя, и во взгляде его, в выражении всего лица проскальзывало некоторое замешательство. Даже в улыбке сквозила растерянность. Но все это промелькнуло быстро, слиняло мигом. В голосе Бориса вновь зазвучала привычная уверенность:
— Хорош! Здорово, видно, гульнул! Вон какая фотокарточка мятая… На грязнуху не боишься опоздать? Тебя что, до утра отпустили? — Зуйкин скосил глаза, прищурился.
— Да нет, — уныло ответил Лешка. — На последний опоздал. Здесь и кантовался всю ночь.
Ухмылка промелькнула по лицу Зуйкина, и тут же оно напряглось, межбровье заметно прорезалось складочкой.
— Слушай, Леха, — непривычно зачастил он, — давай скажем, что встретились в городе? Вместе шли на трамвайчик, да не успели… А лучше так — рейса, мол, не было, катер забарахлил. Такое часто бывает — проверять не станут. Здесь вместе и утреннего ждали… Понимаешь, я хотел еще вечером в затон вернуться. В крайнем случае ночью. Проведаю, думаю, квартиру — и обратно. А тут… Неприятности у моих жильцов. Сама слегла. Детишки — что, еще мелюзга пузатая. Голодные. Надо было карточки отоварить. На работу к ней сбегать с поручением. Закрутился совсем. И душа болит — начальство там кропит меня частым дождичком. И тут не бросишь. Люди ведь…
Долго что-то распространялся Зуйкин о своих жильцах, о детишках в особенности. Так сам себя растравил-разжалобил, что завздыхал, заохал по-старушечьи. А Лешка чуть ли не с середины рассказа уже и не слушал его. Ему знакомы были совсем другие разговоры и рассказы о нем. Хоть и первую навигацию работал он на этой землечерпалке, но земля слухом полнится. Кое-что знали о Борисе и третьекурсники, проходившие летом на судне практику. Они еще застали его в речном техникуме.
На втором месяце войны мать Зуйкина, доктор-хирург, стала работать в госпитале и очень редко бывала дома. Даже ночевала часто у себя в кабинетике. Парень неожиданной свободе обрадовался. Старых дружков навалом. Новые появились. Двухкомнатная квартира чуть ли не в полном его распоряжении. Лафа! Уже в ту пору пацаном он был самостоятельным — как-никак, начал учиться не в школе, а в техникуме. Одним словом, взрослым считал себя человеком. А на деле — что; как и все, еще салага салагой. Война, правда, тогда по-настоящему не дохнула даже на взрослое население далекого от фронта города, что уж там говорить о молодых. Мать получила неплохой продовольственный аттестат. Борька нужды не испытывал, ходил этаким петушком со стоячим гребнем.