— Если понадоблюсь, звоните в третий батальон, хочу заглянуть туда, — сказал я ему. — Меня просили побывать в девятой роте.
Третий батальон стоял во втором эшелоне, а его девятая рота занимала оборону, на стыке между первым и вторым батальонами. Худа и направились мы с ординарцем Старковым.
С утра было тихо: ни трескотни пулеметов, ни опротивевшего визга мин и снарядов, ни рева моторов в воздухе и на земле. Над широкой водной гладью висел густой утренний туман. Воздух сильно отдавал гарью, напоминая о вчерашнем жарком бое. Чем дальше удалялись мы от берега, тем ниже становился туман. Вскоре мы вышли из него, словно вынырнули со дна серовато-белого моря. Небо было почти чистое. Только прямо над нами неподвижно нависли редкие облака. Неожиданно из-за пенистого покрывала вынырнули два истребителя и закружились, наскакивая друг на друга.
Мы остановились. В небе шел бой. Описывая петли, каждая из стальных птиц стремилась зайти в хвост другой. Резкий рев моторов прерывался короткими пулеметными очередями. Белые вспышки скользили по небу. Вдруг один из истребителей, кренясь на одно крыло, понесся на запад, оставляя за собой струю черного дыма. Другой же самолет, описав еще один круг, весело взмыл кверху и пошел на восток. На его крыльях мы отчетливо увидели красные звезды.
Совсем рядом в окопах раздались восторженные голоса:
— Вот он, наш соколенок!
— Молодец, дал гаду по морде. Пусть знают, что это не сорок первый год.
— Еще не то будет…
Мы направились прямо на эти голоса.
— Товарищ комиссар! Первое отделение девятой роты…
— …наблюдало за воздушным боем и не следило за землей, — улыбаясь, перебил я Захарина. Иван, довольный, пропустил мою шпильку мимо ушей и спросил:
— Вы тоже видели? Наш ястребенок здорово дал мессеру. В сорок первом они поджигали наших, как свечки, а теперь…
— Зачем хвастаешься, — каким-то чужим голосом бросил Чолпонбай. — Один самолет сбили — это не война.
— Сбивают по одному, а наберется целая куча, — возразил Захарин.
— По одному будем сбивать, еще десять лет воевать будем.
Я пристально взглянул на Чолпонбая.
— Парень переживает, — поспешно сказал Захарин.
— Переживает, переживает, — с дрожью в голосе откликнулся Чолпонбай. — Почему не переживать?! Слыхал, что делается на юге? Немцы идут на Кавказ, скоро у Волги будут. Почему?
Я слушал Чолпонбая, и мне чудилось, что ночь не кончилась. Те же вопросы, то же волнение… Будто Чолпонбай был незримым свидетелем нашей беседы с Середой. Я не стал его перебивать. Хотелось «подслушать» мысли рядового бойца. А это были действительно размышления вслух…
— Не могу понять, — продолжал Чолпонбай, — почему так происходит, где главные силы, о которых говорил лектор из политуправления, наш Самсон говорил. Нас все время учили: пусть сунется враг, разгромим гада на его же земле. Что получается? Напали фашисты, разорили чуть ли не полстраны, идут дальше…
Сейчас уже трудно вспомнить его точные выражения. Но мысль была такая, и волновала она тогда не только Чолпонбая.
Говорил он трудно, то с паузами, то скороговоркой. Временами даже казалось, что он несколько заикается. Раз, не найдя подходящего русского слова для характеристики гитлеровцев, он употребил не очень изящный оборот, видимо, услышанный от друзей. При этом, заметив мой неодобрительный взгляд, извинился.
Я сидел лицом к Дону, мостиком перекинув ноги через узкий окоп. Чолпонбай переминался с ноги на ногу рядом, а справа скучились бойцы. Незаметно я поглядывал на их лица — было интересно уловить, как они относятся к речи Чолпонбая.
Не раз мне приходилось встречаться и говорить с этим застенчивым парнем. И всегда он был немногословным, не любил, если кто-нибудь из бойцов вел себя развязно. И вдруг… Я не узнавал Тулебердиева. И не я один. Товарищи тоже смотрели на него с удивлением и время от времени подавали знаки, недвусмысленно напоминая, что перед ним — комиссар. Но мне было не до служебных формальностей. Чолпонбай покорил меня своей откровенностью, тем, что по-детски наивно выложил все то, что терзало его душу. В голосе Чолпонбая не слышалось боязни, одна лишь боль за наши неудачи на фронтах, большая тревога за судьбу Родины. И я готов был обнять его по-солдатски за то, что его юное, честное сердце в пору большой беды колотилось так учащенно…
Чолпонбай умолк. Краска прилила к его лицу, словно он чего-то устыдился. Молча, опустив головы, стояли солдаты. Им было неловко. То ли смутила самая речь товарища, а быть может, в каждом из них его слова родили смутный, еще не осознанный отзвук. Я знал: отмахиваться от таких вопросов нельзя! И, положив руку на плечо Чолпонбая, несколько приблизив его к себе, стал говорить спокойно:
— Ты выложил то, что тебя волнует, угнетает. В этой правде, в твоей тревоге и печали заложена и твоя решимость к борьбе, и вера в победу. Очень хорошо было бы, чтобы в эти тяжелые дни сердце каждого воина колотилось так гневно, как твое.