Он стал настоящим бандитом с большой дороги и, если попадался, отделывался коротким пребыванием в психиатрической лечебнице: нельзя же карать человека и без того глубоко травмированного Хиросимой. О нем непрерывно писали в газетах и после каждой хулиганской выходки приводили в пример молодежи: вот, смотрите, типичный случай нездорового сознания, жаждущего кары, чтобы испытать облегчение. Его регулярно приглашали выступать на митингах, посвященных преступлениям Америки против человечества, и он всегда стоял на трибуне рядом с отставным офицером авиации, который снискал славу великого страдальца, разбомбив дочиста вьетнамскую деревню. Отцу даже советовали выставить свою кандидатуру на выборах. Однако поддерживать такую репутацию ему было нелегко. Если он в течение нескольких месяцев вел себя тихо и не совершал никаких противоправных действий, “атакуя общество, сделавшее из него преступника”, его популярность падала, про него забывали, газеты переставали о нем писать, а борцы за мир начинали косо поглядывать на него: им казалось, что он предал общее дело, очерствел и перестал терзаться угрызениями совести. И отцу приходилось опять совершать какую-нибудь гнусность, дабы подтвердить, что в глубине души он по-прежнему страдает и жаждет понести наказание. Короче, это была не жизнь. Он пил все больше и больше, сочетая тем самым приятное с полезным, ибо люди именно этого от него и ждали. Иногда он назначал мне встречу в баре какого-нибудь торгового комплекса, и мы подолгу сидели молча. Видит бог, нам было о чем поговорить, но мы оба были так запуганы, что боялись ненароком сказать что-нибудь, чего в нашем положении говорить ни в коем случае не следовало. Нет, мы были не на высоте, ни он, ни я. Есть люди, созданные для величия, и есть не созданные, мой отец принадлежал к этим последним и мучился от чувства ответственности, потому что знал: на него смотрит вся страна, а он никак не может заставить себя страдать. У него на этой почве образовался комплекс неполноценности, он был совершенно деморализован и постепенно начал действительно сожалеть о том, что сбросил на Хиросиму эту чертову бомбу: сто тысяч человек определенно погибли зря и даже не дали ему возможность подарить своей стране чистую совесть, демонстрируя, как он морально и психически подавлен содеянным. Отец постепенно пришел к мысли, что он жертва общества и виновата во всем армия – прежде чем приказывать человеку подвергнуть атомной бомбардировке город с огромным населением, надо проверить кандидатов с помощью тестов, потом выбрать из них наиболее совестливого, гуманного и образованного, поистине достойного этой миссии. Так мы сидели, глядя друг на друга, и ни слова не говорили, но понимали друг друга, и я по-своему любил несчастного старика. Я чувствовал: он больше не может, и тогда я решил ограбить ювелирный магазин, чтобы дать ему немного передохнуть. Газеты объяснили мой поступок ненавистью к отцу: я стремился наказать его и отомстить за то, что ношу его имя. Меня опять оправдали, но спустили на меня целую свору психиатров. Мать по-прежнему спала с японцами, но ей было проще: она дочь пастора с наследственной предрасположенностью к покаянию. Она понимала, что такое грехопадение, а мы с отцом – грубые, толстокожие мужланы, если говорить честно. Один или два раза он приходил на наши встречи в состоянии пьяной агрессии, орал, что ему все осточертело, осточертела моя мать со своими японцами, а от этой проклятой Хиросимы ему лично ни жарко ни холодно, и надоело мучиться оттого, что он не мучается, и если я стыжусь того, что мой отец – такая бесчувственная скотина, то пожалуйста, могу катиться ко всем чертям. Потом он начинал все крушить, а когда приезжала полиция, ему опять приходилось объяснять, кто он такой, чтобы не платить штраф, и полицейские просили хозяина заведения не подавать жалобы, потому что этот человек – мученик науки и его надо понять. Отец покидал бар с гордо поднятой головой, а в дверях оборачивался и показывал мне язык, после чего мы на какое-то время переставали встречаться. В конце концов я возненавидел его действительно – за всю кучу неприятностей, которые он мне доставлял. Многие считали, что я должен сделаться гомосексуалом от ненависти к отцу, – кажется, так полагается. Я даже перестал ходить к психиатру, несмотря на требования инспектора, под чьим наблюдением я состоял. У меня никак не укладывалось в голове, почему я должен становиться педерастом из-за того, что мой отец сбросил бомбу на Хиросиму, как будто одной этой головной боли нашей семье мало. Короче говоря, общество окончательно меня достало. И тут опять объявился отец, так как в газетах написали, что он не осмеливается смотреть сыну в глаза. Он явился вместе с журналистами и посмотрел мне в глаза, чтобы они это видели, а мне стало до того противно, что я схватил пивную бутылку и разбил о его лоб, и назавтра, конечно, все это попало в газеты. Америка была потрясена до слез, все бросились посылать мне подарки, я сбежал в Сан-Франциско и нашел там работу под чужим именем. Но тут разразился новый скандал: отец попытался вытянуть крупную сумму у японского посольства в Вашингтоне под тем предлогом, что им выгодно, чтобы в мире продолжали говорить о вине Америки перед Японией, но поскольку японцы уже платили сорока двум проходимцам, которые якобы сбросили бомбы на Хиросиму и Нагасаки, они ему отказали. Вместо того чтобы заткнуться, мой папаша сделал заявление для прессы, жалуясь, что японцы отказываются возмещать ему моральный ущерб за перенесенные страдания. Все это происходило, как раз когда японский летчик, который участвовал в авиационном налете на Пёрл-Харбор, совершал покаянную поездку по городам Америки, типа