«Вертопрах! — передразнил его Жернаков. — Ладно, поглядим, кто больше пользы принесет в деле восстановления народного хозяйства: тот, кто головой шурупит, или тот, кто дыры латает».
А дома Настя сидела зареванная: ее тоже нехорошими словами обозвали, похуже, чем «вертопрах»; девчата в электроцехе, куда она устроилась обмотчицей, были на язык так же скоры, как и на руки: по много тысяч витков тончайшей проволоки приходилось наматывать на якоря моторов, и все вручную, и не дай бог ошибиться, недомотать какой ряд или перемотать.
— А я и считать не успеваю, — жаловалась она. — Не успеваю, и все. Чуть целую партию в брак не отправили. Вот меня и обзывали как хотели.
— Ну и черт с ними! — сказал Жернаков. — Другую работу подыщем. Эка цаца: обмотчица.
Только в голове уже крутилась совсем простая мысль: зачем считать, когда счетчики есть? Ах, нет этих счетчиков, не изобрели еще? Ну, это горе не горе, такому горю помочь можно.
Через неделю возле Насти собралась толпа: на ее рабочем месте было установлено диковинное приспособление, нелепо смешное в своем исполнении, но зато выдавала эта конструкция по три нормы за смену. Жернаков раскурочил старую швейную машинку: изъял из нее вилку для наматывания шпулек челнока, — и вот готов обмоточный агрегат, а чтобы не считать и не сбиваться, пристроил рядом переделанный автомобильный спидометр, который вместо километров отстукивал витки.
— Надо в серию запускать, — пошутил кто-то. — Вот только хватит ли во всем городе швейных машинок и спидометров!
Жернакову выдали премию — тысячу рублей. Потом подумали еще немного и выдали грамоту. А фотографию Насти — лучшей обмотчицы, — повесили на доску Почета.
Через несколько дней сидел Жернаков в садике напротив цеха, — был у них такой самодельный садик с пятью чахлыми лиственницами и гипсовой фигурой трудноопределимого пола, — сладко позевывал после обеда и смотрел на эту самую доску, не зная еще, что долгие годы и он, и Тимофей, и Настя — вся их известная в городе семья займет на ней постоянное место в правом верхнем углу, — и тут подсел к нему Валентин Ильич Горин, старший инженер техотдела.
Рассказывали про Горина самые невероятные истории. Будто бы он выходец из дворянской семьи (другие утверждали — из духовной), окончил учебное заведение в Брюсселе (по иной версии — в Харбине), порвал с родителями, вернулся в Советский Союз, изобрел что-то стратегически важное и потому его дважды умыкала за границу иностранная разведка, но он по дороге бежал, переплыв то ли Дунай, то ли Амур, а может, и Дарданеллы, — одним словом, человек мог бы казаться легендарным, если бы не его болезненный, донельзя домашний вид, мягкая рассеянная улыбка и странная в ту пору интеллигентность в обращении.
— Видите, Петр Семенович, какие странные метаморфозы происходят в наш технический век, — сказал он, прикуривая у Жернакова самокрутку из вонючего филичевского табака. — Сначала люди изобретают технологически совершенное оборудование для обмотки таких ответственных деталей, как якоря электромоторов, получают патенты, снова усовершенствуют их, а затем — он мягко улыбнулся, — затем появляется человек, который приспосабливает для этого нечто невообразимое и получает грамоту и благодарность современников.
— Ну, Валентин Ильич, — перебил его Жернаков, — не от хорошей же жизни!
— Погодите, голубчик, я закончу. Мне доводилось ездить на автомобилях с двенадцатью цилиндрами, они развивали скорость до ста пятидесяти километров в час и питались чистейшим авиационным бензином, а сейчас мы переделываем наши грузовики на «самовары», топим их чурками и гордимся этим. Не усмотрите в моих словах иронию — гордимся по праву, потому что заставить двигатель внутреннего сгорания работать на дровах — для этого нужна немалая техническая дерзость. В истории инженерной мысли и газогенератор и ваше веретено вряд ли оставят заметный след, но лишь потому, что история не будет учитывать те обстоятельства, при которых нам приходилось работать.
— Да уж это точно, — согласился Жернаков. — Времена — пояс подтягивай. — И не мог отказать себе в удовольствии добавить. — Бадьянов вот станок столетней давности тряпочкой укутывает.
— Бадьянов, да… — рассеянно кивнул Горин. — Бадьянов укутывает. — Он докурил самокрутку, морщась от смрадного дыма, к которому даже заядлые курильщики не могли привыкнуть, и сказал, глядя на Жернакова внимательно и словно бы изучающе:
— Знаете, кто вы, Петр Семенович? Вы — Моцарт! Я видел вас в работе, и мне казалось, что я слышу мягкий, прозрачный звук, игру виртуоза, который едва касается клавишей кончиками пальцев. А иногда мне нужно услышать Бетховена. Вы это как-нибудь понимаете?
— Нет, — признался Жернаков. — Не понимаю. Я вообще-то в музыке ни бум-бум. При чем тут композиторы?