Кульминацией в деятельности Фриды была запись процесса Бродского, которая разошлась по всему миру. У нас она сыграла огромную роль: это впервые за десятки лет советский журналист беспристрастно записал судоговоренье[210]. Такое не приходило в голову никому, и – мы слишком привыкли к закрытым судилищам и даже немногочисленные открытые привыкли считать чем-то священным, на которые никто посягать не смеет. Судьи не выбирали слова и могли сказать что угодно: отсутствие резонанса, да еще искусственно созданное, – очень опасная вещь. У поставленного в такие условия человека исчезают все критерии – он действует как попало и в конце концов попадает впросак.
То же относится к нашей прессе. У нее есть один единственный резонатор – цензура, и если в цензуре отозвалось благополучно, остальное журналиста не касается. После Фриды запись стала если не обычным, то хоть частым явлением, и это оказало известное влияние и на начальников, и следующие суды велись с кое-какой оглядкой, но нормального умения, уничтоженного в эти долгие годы, за короткий срок восстановить нельзя.
Писательские организации готовились к преследованию Фриды за то, что она нарушила заговор молчания (скорее посягнула, чем нарушила). <…> Она отказалась что бы то ни было предпринимать и готова была предстать перед судилищем в стиле того, которое проводилось над Пастернаком или Оксманом[211]. Исключение – это остракизм, нищета, бедствия. Оксман вышел на пенсию, Фрида по возрасту еще на пенсию права не имела. Ее избавила от этой «радости» только болезнь, от которой она вскоре умерла. Иначе мы имели бы еще одну стенограмму с первоклассными выступлениями писателей, осуждающих.
У Булгакова в «Мастере и Маргарите» распятый в Иудее дал мастеру не вечное блаженство, а только покой. И Марина [Цветаева] в статье «Искусство в свете совести»[212] тоже усумнилась в нравственной оправданности искусства и его носителей. А я думаю, что писательница и член Союза советских писателей Фрида Вигдорова заслуживает вечного спасения и вечной памяти в своей родной стране.