Изобилие материальных благ (не для «элиты», но для каждого члена общества) возможно только там, где этим благам не придается чрезмерного значения. Но мог ли советский, атеистический социализм – хотя бы через тысячу лет от 1917 года – дорасти до подобного состояния? Думаем, что ответ ясен. Как бы ни стремилась советская идеология воспитать «нового человека» – сиречь, «святого атеиста», в обществе неизбежно росла и ширилась раковая опухоль мещанства, что, в сущности, можно понять: из года в год советскому человеку предлагалось терпеть лишения, обещая за это райскую жизнь… для его отдаленных потомков (так, по крайней мере, обстояли дела на идеологическом фронте в 70-е годы, когда хрущевские посулы «коммунизма к 1980 г.» окончательно провалились). Все разговоры о «светлом будущем» разбивались об одно простое и всем ясное понятие – смерть. Каждый советский человек, даже если и не отдавал себе в этом сознательного отчета, в душе понимал, что безвозвратная гибель, смерть, такая, какой она представляется атеисту, неизбежно обнуляет все разговоры о самопожертвовании, общем благе и т. д. Перешагнуть через это понимание мог только святой. «Святые атеисты» СССР так и делали, хотя чаще всего они жертвовали жизнью ради немедленной или, по крайней мере, различимой в будущем цели. Хороший пример тому – подвиг Александра Матросова, погибшего ради того, чтобы его рота немедленно перешла в наступление. Такое соображение нисколько не умаляет величия этого подвига, но переводит его в особую категорию: это именно подвиг, единичный святой поступок, святая смерть, но не подвижничество – т. е. святая
А строить коммунизм было под силу только подвижникам, т. е. людям, согласным нести
А если имеется в виду не материальное счастье, то какое?
Как мне кажется, наиболее полно и убедительно на этот вопрос отвечали советские писатели-фантасты 60-х годов (столь мало оцененные тогдашними идеологическими заправилами!), в частности братья Стругацкие с их «миром Полудня». «Полуденные» жители обретали счастье в непрестанном творческом поиске, в работе на благо общества, в борьбе с неведомым и т. д. Такая модель будущего была весьма привлекательной для многих и многих советских людей, – но и она разбивалась о ту же преграду – о понимание собственной смертности. Каждый знал: как бы ни было хорошо в мире Полудня, но ты там жить не будешь, не посмотришь на этот мир и глазом; твой мир – это мир очередей, коммуналок, а пуще того всевозможных «пережитков прошлого» – от бюрократизма до прямой преступности.
Как тут не вспомнить Маяковского, который еще в 20-е годы понял это противоречие между строительством коммунизма и невозможностью пользоваться плодами этого строительства, и в отчаянии взывал к «большелобому химику» будущего:
Не просто дожить, но пожить в мире Полудня!
Но «атеистическая святость» не предполагала веры в воскресение.
В таком-то идеологическом поле стремление, окончательно овладевшее массами к 80-м годам, построить «коммунизм в отдельно взятой квартире» если и не оправдано, то, по крайней мере, объяснимо. Атеистический социализм нес на себе мещанство,
Пророчество оправдалось вполне: социализм пал не столько под ударами извне, сколько от перерождения изнутри, и предотвратить это перерождение имеющимися средствами не было ни малейшей возможности. Клювики канареек вернее, чем баллистические ракеты разрушили великое государство.
Коммунизм остро нуждался в помощнике, и единственным возможным помощником для него могло бы стать христианство, православие, с его идеалом