Он копается в потертой пачке «Памира», ловит, ловит — никак не вытащит папиросу онемевшими пальцами.

— Идите спать, — говорю я неожиданно для себя. — Средь бела дня ведь не ляжете, а сейчас выспитесь… Я посторожу… Ну, ей-богу, ложитесь, — от всей души предлагаю я ему, а сам пытаюсь поймать его взгляд.

Но дядько Антип глядит себе под ноги — видно, мое предложение повергло его в замешательство, — наконец поднимает глаза, долго смотрит на меня и качает головой: не пойду, мол, не нужно. «Разве можно? Шутишь ты, что ли?» — словно вопрошает вся его настороженно замершая фигура.

— Меня, скажу я тебе, никогда в жизни не подменяли, сколько лет тяну за двоих. С тех пор как дезертировал Мандрыка. Не было случая, чтобы кто-нибудь сжалился надо мной (хотя, по правде сказать, не люблю я, когда жалеют), — ни тогда, когда руки всё могли, мускулы так и играли, ни нынче… когда то время будто в тумане видится. Не след и тебе за меня заступаться: еще кипит работа в моих руках, дело привычное…

— Не бойтесь, я сделаю все, что надо… И лошадей Мандрыкиных прогоню… брезент досками и кирпичами придавлю… весь ток к утру подмету.

— А я тебе слив… или коробку муки за это, — растроганно, все еще не веря, как будто нельзя поверить таким словам, говорит дядько Антип. Взгляд его проникает мне до самого сердца… Ну дитя, да и только, ребенок, которого погладили по головке, но который не знает, как поведут себя с ним дальше…

Минуту спустя дядько Антип убедительно доказывал мне, что его служба сторожа ничуть не менее важна, чем служба смотрителя маяка: маяку ни в коем случае нельзя погаснуть, потому что тогда много кораблей, а с ними и люди, собьются с курса, потеряют ориентир. Меня не удивила эта великолепная аналогия: ведь повседневное бессонное сторожевание дядька Антипа иногда кажется еще поразительнее, чем бдение на маяке, оно кажется просто невероятным, но в основе-то его лежит здравый смысл.

Дядько Антип согласился со мной, зашагал к дому и уж было миновал ток, оказавшись вне полосы света, как вдруг — и именно в эту самую минуту — движок Василика зачихал, и фонари потускнели, правда ненадолго. Однако этого оказалось достаточно, чтобы дядько Антип засомневался. Он вернулся, протопал в хибару, поднялся на помост, покрытый толстым слоем слежавшейся соломы; можно было подумать, что это не три сколоченные вместе березовые доски, а и впрямь капитанский мостик на каком-то особенном корабле, который никто, кроме него, Антипа Лемишки, не выведет на маяк.

И вот, вздыхая, сидит дядько Антип подле меня, всей своей позой, выражением лица умоляя не отсылать его с тока, не отнимать у него возможности видеть хлеб, все равно без этого ему не уснуть, думы не дадут покою, будет мучиться до рассвета.

Когда его отпускали сомнения, дядько Антип поднимал голову: должно быть, собирался что-то сказать. Но так и не проронил ни звука. Наконец, глубоко вздохнув, медленно сошел с помоста, волоча за собой клочья лежалой соломы…

Стук деревяшки еще какое-то время падал в непроглядную тьму, словно человек хотел пробить ее, обнаружить хоть какой-то просвет… Потом стук затих. Куда-то подевался ветер. Может, прилег отдохнуть, прежде чем воротиться и налететь с другого края. Присмирел камыш, успокоилась левада. Теперь она похожа на группу очень усталых людей, которые примериваются, выбирают подходящий момент, чтобы спуститься на ток, этот островок теплого света, и согреться там.

Ночь кажется пустой, без запахов, без цвета, без звуков — неинтересной для наблюдений. Я лежу на помосте, смотрю в потолок и, волнуясь, ищу оборванные нити моих представлений о дядьке Антипе Лемишке; я хочу соединить их, эти нити, и снова ткать сувой задуманного полотна. В голове у меня станок, я стучу лядой, гоняю мысли, как челнок с пряжей, а полотно не ткется, не ложится как надо. Получается что-то редкое и дырявое, понапрасну барахтаюсь я в плену банальностей и в который раз сам себе говорю, сколь многого я не умею, не могу, не смею…

Спешу, напрягаюсь изо всех сил — наново сную пряжу. Перебираю ее, как струны, ищу засученную нить, которая тянет, режет, не ложится в основу, — хочу соткать полотно тонкое, ровное.

Темнота затягивает мой взор липкой пеленой, обволакивает мягкой тишиной, расслабляет тело, прижимает к слежавшейся соломе. Чтобы не уснуть, возбуждаю фантазию, но никак не могу взять себя в руки, точно где-то внутри оборвались все канаты, при помощи которых я управлял собой.

Дрема одолевает меня, я уже не в силах бороться с нею, она представляется мне реальнее, чем эта черная, как смола, ночь, реальнее, чем все остальное. Но я чувствую, что за моими мыслями подглядывают чьи-то знакомые цепкие глаза, меня поправляют чьи-то голоса. По-видимому, кто-то хорошо разбирается в моих мыслях и чувствах, однако мне до этого нет дела. Я рад, что нашел потерянные нити в навое[5], я присучиваю их к основе — теперь можно снова ткать полотно. Ткать тщательно, добросовестно, как учила меня мать.

Перейти на страницу:

Похожие книги