Прокоп хотел отсеяться так же быстро, как всегда, — до успенья, до храмового дня: этот праздник любили даже те, кто в будние дни явно пренебрегал религией. Но выходит, и до успенья трудно найти постоянных сеятелей, придется обойтись поденщиками. Вчера обегал, почитай, с десяток дворов. Погонщика найти легче — понукать лошадей или там волов охотно идут подростки: хлопцы, девчата. Сеятелем тоже любой может стать. Проблема — сыскать рулевого, то есть мужика, у которого и руки и ноги одинаково сильные, ну уж в крайнем случае можно пышущую здоровьем молодую женщину. Рулевому не страшны сухие комья земли, борозды да крутые, как правило, повороты. Он не обращает внимания на водяные пузыри, исчезающие на второй или третий день работы, на мозоли — без них в селе и жить-то стыдно. За день-деньской этот руль, который ведет сеялку (а должен вести точно — колея в колею, чтобы не оставалось просевов, иначе стыд и позор), этот незакрепленный, будто с расшатанными нервами руль так тебя измочалит, так издергает, что к вечеру ты еле-еле различаешь колею. Сперва устанут ладони, потом почувствуешь боль в плечах, в локтях, на какое-то время онемеют руки. А потом — словно по ним колотили палкой — ты совсем не будешь чувствовать рук: значит, привыкли и уж не выпустят руля, даже если колесо наедет на пудовый ком земли. Такова доля рулевого, это дело его чести, чтобы колея в колею и без просевов, иначе стыд и позор…
Но… так будет рассказывать вам, как сеют на лошадиной тяге, не настоящий крестьянин, не кадровый колхозник, а поденщик. Настоящий же вынесет все молча, как нечто только ему причитающееся. Вечером он никому не покажет своих рук, долго будет мыть их в тазике с теплой водой, пока они не распарятся, не отмякнут и станут бархатными, как в меру поджаренная корочка ржаной паляницы из нового хлеба, не то что раньше — жесткие, точно из парусины… Ласковый свет вечерней зари обволакивает нашего сеятеля, и, прикрыв глаза, видит он перед собой налитые колосья. Красуясь, они неспешно вливают в него невидимую силу жизни, удовлетворение, радость. И не верьте, что он, наработавшись нынче до упаду, не отдохнет, не выспится до восхода солнца, чтобы завтра снова взяться за руль, — сон у него особенный, сон волшебный, богатырский. Завтра ни свет ни заря вы встретите его подле сеялки.
Прокоп посмотрел на свои руки, точно сравнивая их с тщательно вымытыми, распаренными в горячей воде руками вернувшегося домой пахаря…
После того как Санько Машталир обозвал Прокопа нехозяином и лодырем («Вам бы только землю затоплять»), ему следовало бы прогнать Санька со двора за глупые речи, но это было не в его натуре. Вместо того он спокойно спросил:
— А ты, кстати, с работы идешь?
— Вроде бы так.
— Тогда зачем же ты зашел к нехозяину и лодырю?
— Да ведь тебя никак не минуешь.
— Говори, чего надо?
— Одолжи хлеба.
— Хлеба? — У Прокопа брови поползли на лоб.
— Разве не видишь, что я опух?
— Не от голода, а от мошкары да комаров. А может, оттого, что бока пролежал.
— Пусть тот, кто так говорит, сам ляжет да не встанет… Одолжи горбушку.
— У меня нет печеного хлеба.
— Ври, да знай меру: тебе вчера Василина испекла — знаю.
— Зачем тебе хлеб? Говори без обмана.
— Одолжи хоть горбушку… Как жена померла, с тех пор не едал домашнего хлеба.
— Голодаешь, а деньги копишь.
— Не твое дело. Если хочешь дать — давай.
— Сходи к Христе, к соседке, или к бабе Марфе, к Василине, к Саньке…
— К чертовой матери… Никто не одолжит мне ни хлеба, ни соли, ни подсолнечного масла, ни керосину…
— Постыдился бы произносить непристойные слова… Почему не одолжат?
— Ты их так настроил.
— Честное слово, не настраивал.
— Из-за рубах не одолжат да из-за башмаков…
— Тогда раздай их людям либо передай властям…
— Фигушки твоим людям и властям, а не рубахи. Они мои.
— Они — солдатские, ты утащил их с потонувшего парохода.
— Я их нашел, хотя и не искал. Ты же видел, где пароход в войну утонул?
— Около Баглаева берега.
— Да, кажется, так… Вот неподалеку от него они и лежали у самой воды… в тюках.
— Ты ходил в район жаловаться на односельчан? — нетерпеливо спросил Прокоп: ему хотелось поскорее закончить разговор.
— Не ходил и не пойду, если ты прикажешь людям давать мне в долг и здороваться.
— Какой ты чудной, Санько! Такого никто никому приказать не может. Этого добивается каждый для себя ежедневно, всю жизнь — и чтобы в долг давали, и чтобы здоровались…
— Каждый для себя, говоришь?.. Пожалуй что так, — проговорил Машталир.
Разговор с ним нисколько не занимал Прокопа. Подавив чувство неприязни, он долгим взглядом окинул совсем оголодавшего, худого Санька. Вынес из хаты горбушку хлеба. Машталир взял ее молча и пошел от ворот — не поблагодарил, не попрощался: словно получил милостыню, которая ему полагалась.