Елизавета, слушая его с большим вниманием, вдруг и вправду разохотилась:
— А что? Я и парик, и корону малую надену, пусть видят...
Выйдя с помощью камердинера на крыльцо, Елизавета движением руки отослала засуетившихся было свитских, задержав только генерал-адъютанта, и они полегоньку зашагали по хрусткому снегу — втроём.
Императрица, повязанная синим, в ярких узорах, платком, из-под которого виднелись букли парика, в короне, утверждённой надо лбом, сразу разрумянилась, похорошела. Она шумно вдыхала морозный воздух и, с удовольствием поглядывая по сторонам, на спящий под снегом парк, приговаривала:
— Хорошо-то как, хорошохонько! Сладко дышится. Спасибо, Васенька, надоумил.
Чулков, счастливый, что сумел доставить радость царице, бережно поддерживал её под локоть, и даже дежурный генерал-адъютант невольно расплывался в улыбке.
Они вышли, неторопливо шагая по заснеженной дорожке, за поворот аллеи, вступили в полутьму сошедшихся ветвями заснеженных старых елей и вдруг нос к носу столкнулись с женщиной.
Все трое, остолбенев, так и остались стоять с открытыми ртами, ибо женщина эта была не кто иная, как... царица Елизавета — одетая точь-в-точь: соболиный салоп, синий, в ярких цветах плат, из-под которого выглядывали букли парика, и на лбу её красовалась всё та же малая корона. Бледное до прозелени лицо призрака, как две капли воды похожее на лицо царицы, ничего не выражало. Елизавета в ужасе смотрела, как её двойник приблизился, ни кивком, ни каким иным знаком не показав, что видит людей, застывших в страхе перед ним, затем, не дойдя шагов десять, повернул вправо, в прогал между деревьями, и исчез — ни дыхания, ни скрипа шагов по снегу.
Первым опомнился генерал, коему по службе было положено бдить.
— Стой, кто такова, почему без дозволу?.. — Подбежав к тому месту, где незнакомка свернула с аллеи, он в изумлении застыл: ни следочка, ни вмятинки, сугроб был девственно чист. Отступая, бравый генерал прохрипел: — И следов нету, будто по воздуху проплыла...
А Елизавета уже валилась на бок.
— Это смерть моя приходила. — Она истово кидала на себя широкие кресты. — Смерть, смерть, смерть...
— Неуж призрак?! — Чулков, пытаясь удержать царицу, испуганно глядел в полутьму аллеи, его колотила дрожь.
— Держите, сейчас упадёт, — выдавил из себя адъютант.
— Смерть... смерть... батюшку... исповедь... шибче... домой... — почти теряла сознание Елизавета.
— Эй, кто-нибудь, помогите... Доктора... священника...
С трудом доведя до крыльца, они передали враз отяжелевшую императрицу на руки челяди. Потом, обессиленно опустившись на ступени, молча и озадаченно посмотрели друг на друга. Раскурили трубки. Обоих трясла дикая дрожь.
В предспаленный покой набилось народу — не продохнуть. От императрицы вышел доктор.
— Завесьте зеркала. Её императорское величество Елизавета Петровна почила в бозе.
12
В углах голубой гостиной залегли синие тени. Окна хотя и были немалыми, но что мог влить в них немощный зимний день Северной Пальмиры, да ещё когда небо набухло снеговыми тучами? Пятно живого света трепетало лишь возле Алексея Григорьевича Разумовского от единственной, хотя и большой свечи, витой, изукрашенной лепными узорами. Пудовая не пудовая, но фунтов десять в ней было, и она горела, исходя бесшумным тёплым пламенем, лаская приникшего к её свету человека. Он сидел, большой и грузный, с лицом талантливой лепки, сидел, лениво, а может, и блаженно развалясь в кресле у столика, который, собственно, служил изножием шандала. Здесь не было изысканных яств, которые предполагали и крахмальная салфетка, и искусные завитушки янтарного воска. Стояла глиняная поливанная миска с солёными огурцами, на плоском саксонском блюде с голубыми цветочками высился добрый кус сала, розовея боком, порезанные крупно, щедро, прямо на салфетке лежали ломти хлеба. Ну и, конечно, стояли штоф и большая чарка, чарки поменьше, но ни вилок, ни ножей не было, одни спицы, те, которыми в Малороссии берут галушки.
Перед хозяином на обитой бархатом скамье сидели ещё не старый слепец с тщательно причёсанными на пробор волосами, в закрученных по-солдатски усах, бритобородый, стриженный под горшок, по бокам двое мальчишек годков одиннадцати-двенадцати, светловолосые, худенькие. Все трое в латаных свитах домодельного сукна, беленьких онучах, лаптях. Слепец пел глуховатым баритоном, возносясь порой на чистые высоты, мальчики поддерживали, один — дискантом, второй — альтом. Подстилая мелодию, гудела кобза.
— Стоп, стоп, годи, — сказал хозяин, стирая пальцами слёзы с кончиков усов. — А ещё наши, хохлацкие, знаете?
— Як то угодно пану. А ну, хлопчики, идите за мной. — Кобзарь на секунду задумался и повёл низко, как бы отрешённо и равнодушно: