Американский живописец ДЖЕЙМС УИСТЛЕР, апостол артистической свободы, автор лозунга «Искусство ради искусства», тоже потерял интерес к еде и даже к вину — а какой был гурман и тонкий ценитель горячительных напитков! Теодор Дюре застал своего давнишнего друга в старом, заношенном коричневом пальто, которое служило ему домашним халатом, — а ведь какой был денди в своё время! В июльскую жару Уистлер сидел в кресле перед очагом с котом на коленях и бросал в огонь свои гравюры. «Что ты делаешь?!» — вскричал Дюре вне себя от гнева. «Уничтожить, значит, остаться», — с трудом выговорил Уистлер. Он, оказывается, сжигал только те свои работы, которые находил посредственными, и хотел — после смерти — предстать перед публикой безукоризненным автором. Дюре неосторожно поведал ему, что граф Робер де Монтескьё перепродал свой портрет кисти Уистлера, и за какие бешеные деньги перепродал! «Осчастливил меня, мерзавец! — разразился бранью художник. — Купил, как поэт, за бесценок, а продал, как еврей с улицы Лафитт, втридорога!» А потом подошёл к окну и закричал уже на соседа, который изо дня в день стучал молотком, занимаясь ремонтом дома: «Да я на тебя, паршивец, в суд подам!» И это были его последние слова, услышанные Дюре.

И АДОЛЬФ де ЛЕВЕН, старейший друг семейства Дюма, отказался от еды и умирал от голода, окружённый певчими птицами и четырьмя преданными собаками, лизавшими ему руки (ещё Шопенгауэр говорил, что нужно умирать с собаками. — В.А). «Как вы себя чувствуете?» — спросил его заглянувший к нему Александр Дюма-сын. «Как человек, уходящий из этого мира, — охотно ответил ему писатель. — Я уже предвкушаю иной мир. Я прожил достаточно; ничто из нынешних событий меня не занимает». — «А чего бы вам не поесть?» — спросил драматург. «Зачем? — удивился Левен. — Мне выпало счастье умирать без мук. Если я восстановлю свои силы — кто знает, что со мной будет потом? О, если бы сегодня была хорошая погода!..» Это были последние слова, которые он был в силах пробормотать, и это единственное из его пожеланий, которое не могло быть исполнено. День угас, умолкли птицы, наступили сумерки.

Русский поэт АЛЕКСЕЙ ВАСИЛЬЕВИЧ КОЛЬЦОВ, «получивший дурную болезнь от известной всему Воронежу похотливой купчихи-вдовы», и от которой не смог окончательно вылечиться, умирал в сырой каморке отцовского двухэтажного каменного дома на Большой Дворянской улице. И попросил перед смертью: «Чаю!» А когда ему его принесли, сказал: «Послушай, няня, какая ты странная! Опять налила чай в эту чашку! Она велика мне, а главное — я слаб и могу выронить её и разбить. Перелей в стакан». Чашка была подарена поэту князем Владимиром Одоевским, и он ею очень дорожил. Чай был перелит. Но испить последнюю чашу Кольцову не суждено было. Он умер, держа обеими трясущимися руками руку няни, которая ставила стакан с чаем на столик возле его изголовья. За гробом поэта, который не получил никакого школьного образования, шло несколько родственников из купцов и мещан и два учителя местной гимназии.

«Взогрейте мне чаю! — приказал ЛЕОНИД НИКОЛАЕВИЧ АНДРЕЕВ. — Мне холодно» — и с жадностью выпил одну за другой несколько чашек. Только-то! Когда-то всей просвещенной России было известно, что такое пить «по-андреевски»: аршин рюмок водки и аршин колбасы. Последний день своей жизни — ветреный холодный день 12 сентября 1919 года — писатель провёл на даче своего друга, драматурга и литературного критика Фёдора Фальковского, в глухой финской деревушке Нейвола. Допив чай, Андреев глубоко вздохнул и вдруг упал на пол — он умер в одночасье от паралича сердца. У лучше всех оплачиваемого писателя России в карманах осталось только сто финских марок, от которых отказался военный врач, инвалид русско-японской войны, которого с трудом отыскали в этой безлюдной глубинке. Последней ночной дневниковой записью Андреева были слова: «Я не могу ни работать, ни думать, а время идёт…»

Перейти на страницу:

Похожие книги