Он производил впечатление человека, созданного для более простой эпохи. Точно так же изображала отца и Нэнси. «Такие люди… как дядя Мэтью, не были бы собой, если бы не царили всегда в собственных замках, — писала она в прощальном романе 1960 года „Не говорите Альфреду“. — Этот тип исчезает вместе с крестьянами, верховыми лошадьми и парижскими авеню, сменяясь, как и они, чем-то менее красочным и более утилитарным». К тому времени, как она взялась за этот роман, Дэвид уже покоился в могиле и давно перестал быть дядей Мэтью, но в художественном воображении Нэнси он сделался символом чего-то невозвратимого, более величественного и вольного, чем та эпоха, когда в реальности жили и он, и она.
Другие девочки Митфорд в целом признавали в образе дяди Мэтью своего отца. Кое в чем возражала Диана — «он не был до такой степени безумен»‹36›, — и вместе с Деборой они отвергали неоднократно повторявшееся в романах утверждение, будто он был свиреп. Но в отличие от своей жены Дэвид не вызывал глубоких разногласий среди дочерей. Он был теплее, чем Сидни, уязвимее, понятнее и слабее, несмотря на присущую этой породе уверенность в себе. Обделенный вниманием в детстве, затмеваемый харизматичным отцом и образцовым братом, обманувшийся в надежде сделать карьеру в армии, он тянулся к безмятежному божеству, каким была в юности Сидни, и в первые годы брака писал о своем великом счастье. Его, как и Тома, вполне устраивала жизнь в окружении женщин. Когда в 1920 году родилась Дебора, горничная Мейбл утверждала: «Я сразу по лицу его милости угадала, что опять девочка», но разочарование было мимолетным. Если первоначальные радости семейной жизни после медового месяца в столице несколько поблекли, то семь лет в Астхолле стали, безусловно, периодом величайшего довольства, какое знал Дэвид. Тут он мог поразмять ноги на собственной земле цвета фазаночкиного пера, караулить дичь в схронах, удить форель в Уиндраше, целых три мили которого принадлежали ему, занимать достойное место в мире среди своих людей. Диана позднее вспоминала, как в раннем детстве отец подхватывал ее и легко носил повсюду с собой, расхаживая по имению: «Успокоительное щекотание вельветовых рубчиков его куртки неотделимо от моих воспоминаний о нем»‹37›.
Дэвид был снисходительным отцом. Хотя — не чета современным родителям — он был, несомненно, отцом, а не приятелем своих детей, он с радостью входил в их мир, привлеченный их энергией, фантазией, порой даже плохим поведением, и во многом поощрял их (правда, не в интеллектуальном развитии). Пони, которого он доставил в Хай-Уиком в вагоне третьего класса, был куплен под мостом Блэкфрайрз, потому что Дэвид внезапно сообразил: вот чем можно порадовать детей. В Астхолле он запрудил реку и устроил купальню, чтобы дети могли научиться плавать, сначала с доской-поплавком. Возвращаясь домой с купания, в темно-синем саржевом одеянии и «кринолине» (смешной юбочке, надеваемой скромности ради), он веселил детей, подбирая босыми ступнями камни и палки и приговаривая: «Смотрите, как ловко действуют мои хватательные конечности». Его обороты речи — вполне и безусловно его собственные — сочетали умышленный забавный педантизм, псевдоученые эпитеты («убери деградирующие локти со стола») и прямоту, которая в своей простоте граничила с поэзией («бесполезный кусок мяса / книжная пещера / гнилой малый»). Это было для него столь же органично, как митфордианский диалект для его дочерей, однако чувствуется, что он знал, как их это потешает, и потому местами утрировал. Благодаря Нэнси эта манера выражаться обеспечила Дэвиду нечто вроде бессмертия.
Дядюшка Мэтью оказался более удачной попыткой изобразить отца, чем первая проба — надутый и рокочущий генерал Мергатройд в «Шотландском танце», но оба персонажа унаследовали его своевольный и непредсказуемый характер. Как поясняла Дебора, «рациональность в его систему не входила». В детстве Дэвид закатывал бурные истерики, а однажды, когда отец запер его в комнате, накалил кочергу и приготовился прорываться и мстить. «В поисках любви» довольно точно передает, как дети, дразня, подначивая, приставая к нему с предложением измерить объем головы и удостовериться, что он «недочеловек», дюйм за дюймом подталкивают его к той границе, когда благодушие, с каким он все это принимал, вдруг сменялось взрывом.