Одна еврейка, нагуляв животОт Бога ли, что на небе живет,От ангела иль все-таки от мужа,Рожала волей случая в хлеву.Был дождь. И рядом вол жевал траву.И спал осел и всхрапывал к тому же.Щекой прижавшись к сизой полутьме,Иегович? Иосифович? – мнеПлевать – сопел в две дырочки на сене.Иосиф шевелил огонь в золе,Пока текло, текло по всей землеИ выло в вышине над ними всеми.И, мальчику тому не брат, не сват,Я признаю, что этот вечер свят,Что благодать на нем и все такое,Поскольку спал младенец, и над нимЛицо Марии было, словно нимб,Исполненное света и покоя.Поскольку средь ненастья и ветровГорел костер, теплом клубился кров,В дыму сушилась влажная рубаха,Ребенок был, и были мать с отцом,И вол был с человеческим лицом,И в темноте наигрывали Баха.Огонь поблек. В углах сгустилась мгла.Младенец спал, и мать его спала.Вверху, над пасмурною пеленою,Плыла предутренняя синева.Но тут в дверях возникли три волхва –И рай пропал, и началось иное.

Задача рождественской лирики (это лирический аналог знаменитого раньше жанра рождественского рассказа) – показать величие через простоту, сакрализовать то, что внешне выглядит как профанное, в плохом случае – умилиться, что чаще всего связано с собственным свежеприобретенным религиозным опытом, чувством конфессиональной причастности. Коломенский подходит к этой задаче с противоположной стороны, даже с подчеркнуто, прямолинейно противоположной. Перифраза «одна еврейка», просторечный и даже как бы оскорбительный по отношению к Марии оборот «нагуляв живот», ремарка во второй строке о месте прописки Бога – все это выдержано в легковесной атеистической традиции Лео Таксиля и Емельяна Ярославского. То есть прикидывается выдержанным в этой традиции. О последнем говорит сама неловкость оборота («что на небе живет»), будто бы рассчитанного на вчера научившегося читать комсомольца 20-х годов. Никакая это не неловкость: это прекрасная поэтическая сложность, потому что объектом иронии здесь только внешне являются евангельские персонажи, а по сути – радостно клюющие на эту стилистическую наживку неофиты, а также и сам автор (точнее, лирический герой), вынужденный прибегать к дешевому отрицанию ради последующего утверждения дорогих ему образов. И чем более неловко чувствует себя автор в роли просветителя-атеиста, тем грубее и ниже стилистика первой строфы. И евангельские же вол с ослом тоже просты и грубы, вот только через них проглядывает формулировка ветхозаветной заповеди [2, с. 73], и оттого все сразу перестает быть простым и грубым.

Вторая строфа доводит стилистический и идеологический конфликт до предельной остроты за счет двух нехитрых приемов – остранения и использования вводной конструкции с резко обозначенной модальностью. Без иронического подбора подходящего отчества и энергичного «мне плевать» мы получили бы добротную сусальную картинку. А так в наличии – столкновение самого глубокого сочувствия к младенцу и полного равнодушия к его божественному статусу. И в этом (младенец – всё, статус – ничто) нам видится важнейший и истинно гуманистический посыл поэта к читателю. Пародийная цитата из Пастернака-Живаго помогает свести конфликт небесного и земного в пейзажный образ:

…Текло, текло по всей землеИ выло в вышине над ними всеми.

Позволим себе небольшое отступление. В блоковской «Незнакомке» соображение о том, что истина в вине, звучит на двух языках: один раз в профанном, плоском значении, другой – в символическом. Интересно, что для выражения обыденной пьяной пошлости Блок использует латинский язык, а для символического прозрения – русский. И это неожиданно, потому что в потоке русской речи скорее латынь могла бы восприниматься как носитель сакральной информации (в самых разных культурах и субкультурах именно малопонятный язык выполняет функции сакрального: та же латынь у католиков или медиков, старославянский у православных и т. д.). Собственно, к этому же приему прибегает и Коломенский.

Перейти на страницу:

Похожие книги