Я помню еще какое-то количество последующих визитов, анализов, консультаций; в ней, в Кате, нечто иссекали, вырезали или только пытались вырезать; ее лечили всеми этими страшными, корежащими, разлагающими тело препаратами, о главном действии которых положено утверждать, будто бы оно – побочное. Но вскоре для меня стало очевидным: это или заблуждение, или прямой обман. Действительно, как следствие такого лечения, болезнь, будучи тварью разумной и видя, во что превратилась ее жертва под воздействием т. наз. лекарств, иногда отступается, ибо воздействия эти оказываются похлеще, – а главное, гаже, оскорбительней, продолжительней – тех, что могла бы предложить самая болезнь. Либо – если болезнь лишена достаточного интеллекта и состоит лишь из одной слепоглухонемой злобной энергии – она просто теряет из виду свою вконец изуродованную жертву, поскольку под воздействием истребительной терапии всё, что составляло ее тело, изменилось до неузнаваемости. Тогда и может наступить ремиссия, pseudo– выздоровление: летальный исход отлагается, покуда болезнь рыщет вокруг да около, тычется туда-сюда в поисках непонятным образом исчезнувшей из-под носа добычи. Впрочем, я лично гипотезу безмозглой болезни отвергаю. Но и я, как ни старался, а всё не мог опознать в маленьком, бесформенном, желто-буром дряблом существе мою Катю. Голос и слова, им произносимые, меня не обманывали. Я знал, что Кати нет. Ее куда-то унесло, ее обманом похитили и подменили, причем даже не стараясь придать тому, что находилось теперь на больничной кровати, оборудованной противопролежневым матрацем, какие-либо черты внешнего с Катей сходства. Но я понимал и другое: нельзя подавать даже виду, что обман мною разгадан, т. к. эта моя неуместная откровенность в состоянии каким-то образом причинить находящейся в некоем плену, попавшей в заложницы Кате непоправимый вред. И выкупом за нее должны были стать моя показная наивность, моя притворная доверчивость и моя покладистость. Изо дня в день я навещал неведомое мне, но наверняка глубоко несчастное, порабощенное живое существо, которому под угрозой смерти приказали довести эту жестокую игру до конца. Я потакал ему во всем, как только мог, безо всякого неуместного правдолюбия. Но в последние дни выдержка иногда оставляла меня, и я не находил в себе сил, чтобы поддерживать беседу, а только слушал и поддакивал.
Мне повезло, что всё это мучительство продолжалось относительно недолго.
Зато в первые же часы по Катиной подменной смерти начались непредусмотренные и неожиданные, отчасти хлопотные события.
Она была в агонии, когда я приехал к ней около четырех пополудни, – и в палату меня не допустили, уклонясь от пояснения причин запрета: состояние ухудшилось, поэтому проводятся срочные процедуры и тому под. Прождав не менее полутора часов, я вышел было покурить. Но почти тотчас же мой телефон затрепетал и засигналил, и меня любезно, соболезнующим полушепотом отвлекли от сигареты, только-только разожженной на отведенном для этого занятия месте – за пределами корпуса, в пяти-шести футах слева от входа-выхода, – и пригласили на свидание к главному врачу онкологического отделения.
Высокий бравый господин средних лет по имени Jonathan Pinch дружески протянул мне руку, возможно, не раз побывавшую внутри моей жены, и сообщил, что дорогая Kathy – дорогая не только мне, как супругу, но и ему тоже, равно и всем мужчинам и женщинам, сотрудникам этого и других подразделений клинической больницы Green Hill, – столь добрая, милая, отзывчивая, высококвалифицированная