Думаю, что правильнее было бы говорить не о выносливости, но, м. б., о своеобразной емкой вместимости, унаследованной мною от крестьянских предков. Два городских поколения Усовых и Закачуриных (девичья фамилия моей матери) успели потрепать только наше непосредственно телесное устроение, тогда как эта свойственная нашему брату вместимость области чувств – сбереглась без особых утрат. Мы были и оставались емкими. И могли вместить всё, что измысливало наше правящее сословие, веками кормленное то нежным и деликатным, то острым и пряным, поенное то шампанским, то бордоским, увлеченное то ночными оргиями, то ночными же политическими и ведомственными совещаниями и потому днем – вяловатое. Барщина так барщина, отруба так отруба, хутора так хутора, коммуны так коммуны, фермы так фермы, законы рынка так законы рынка – вне зависимости от того, какой смысл вкладывался во все эти и какие угодно нелепые слова. Повторю вслед за Катей: оно – свое, а мы – свое.Пуще того. Мы были в состоянии вместить в себя и самоё правящее сословие, принять от него любую начальственную должность, с той лишь разницей, что оно, правящее, могло быть единственно собой, а мы – и собой, и – в придачу – начальством.
Впрочем, и Сашка Чумакова могла вместить всё.
С недобрым, злорадным умилением глядя вслед уходящей Сашке, я поймал себя на безостановочном повторении нелепых укоризн вроде «ага, теперь повадилась, раз Кати нет, вот ты и зачастила, где ж ты раньше была, Чумакова? Ты раньше-то где была?! А теперь с утра за мной увязываешься? Зачем? Лучку зеленого захотелось?»
Эта последняя фраза, несмотря на кажущееся ее безумие, была много осмысленней всего предыдущего. Если бы прогулка происходила летом, я наверняка двинулся бы в направлении близлежащей полянки, чтобы нащипать себе свежих перышек черемши, вернее – лука-резанца, иногда несправедливо относимого к разновидности дикого чеснока, неведомо откуда занесенного в Асторийский парк и весьма исправно в нем закрепившегося.
Но на дворе стоял декабрь. Зимой прогулка по набережной, как правило, имела своим завершением перекур на скамье у мемориала в память воинов из графства Лонг-Айленд-Сити, на полях сражений Первой мировой войны 1914–1918 годов за свое государство живот свой положивших. Чуть щербатую стелу массачусетского гранита с выбитой на ней символической фигурой богини победы с мечом и лавровой ветвью дополняла трогательная эпитафия на пьедестале: «НAтъ больше той любви, какъ если кто положитъ душу свою за друзей своихъ (Io, 15; 13. Привожу в переводе с английского оригинала по русскому синодальному изданию Нового Завета). В дни нашего первого пребывания в Астории буквы на пьедестале отчетливо поблескивали, тогда как сейчас они представляли собой прерывистые углубленные тени. Их значение угадывалось мною по памяти, но человеку постороннему прочесть без запинки начертанные здесь слова Евангелиста было бы при таком освещении затруднительно.
Мои денежные дела находились в неустойчивом положении.
Никаких накоплений и сбережений у нас, в сущности, не было, за исключением закрытого счета, на который складывалось то, что мы не успевали потратить от очередной получки, а затем – за отпускные наши месяцы, обыкновенно июль и февраль, которые мы проводили в Европе (Франция, Испания, Италия – с наездами в любимый Катей Лондон и любимый мною Мюнхен).
Пенсии, которая должна была стать минимальной, равно и полного пособия по старости мне предстояло дожидаться более четырех-пяти лет. Мой заработок сохранялся покуда прежним, хотя в редакциях нарастали сокращения среди вольнонаемных.
Меня не обижали, но, однако же, шутливая болтовня о «нашем Николаиче», которого-де «рано провожать на заслуженный отдых», обиняками частенько сводилась к озабоченным высказываниям старшего редактора Марика Ч-ского – любителя и знатока молодежной субкультуры советских 60-х, составителя словаря российского городского арго: «Чувак, нас башляют по убывающей».