– Это тебе за год окупится, ты и не заметишь, – заключила свою консультацию Милена.Я взял у нее клейкую бумажную полоску с именем и телефоном рекомендованного лица, способного предоставить необходимые свидетельства. Никакими заболеваниями я не страдал. И всё же необходимость приватного сговора с посторонним меня не то чтобы пугала, но отталкивала. В известном смысле это порождало нестерпимые для меня с детства отношения бессрочной зависимости от чьей-то доброй воли, тогда как добрая эта воля, в свою очередь, подлежала бы зависимости от обстоятельств, неизвестно как могущих сложиться в обозримом будущем для нее самой. И хотя речь шла о широко распространенной пустячной негоциации, преимущества которой были самоочевидны, я не спешил воспользоваться советом Милены. Опасался я и упований на будущее: как благоразумный пушкинский Германн, я не желал расстаться с необходимым в надежде приобрести излишнее. Я сторонился и от того, и от другого разом.
Остается добавить, что к присоветованному Миленой врачу мне вскоре пришлось обратиться с просьбой о медицинском заключении, о чем будет рассказано в своем месте.
Мое знакомство с Джорджем Донованом продолжалось. Оно перешло в ограниченную дружбу немолодых мужчин, чья жизненная подоплека, условно именуемая жизненным же опытом, до того различна, что при всем их добром товариществе и взаимоуважении они, даже хорошенько выпив, в состоянии говорить только на самые общие темы, при этом называя вещи их самыми простыми именами. Джордж толком не знал, кто я и что я, – поскольку ему было не с кем и не с чем сопоставить и соразмерить ни того Николая Усова, каким он его узнал, ни другого Николая Усова, который представал ему из усовских же рассказов о себе самом. Любой из этих двоих – да что там! – любое из положений в усовских рассказах для своего уразумения Донованом требовали неисчислимых комментариев ab ovo, да еще и пояснений к этим комментариям, начиная от сотворения усовского мира.
Мне было немногим легче. Ни европейские, ни тем более собственно русские мои запасы по-настоящему помочь делу не могли. Применить их удавалось только на низовом справочном уровне. Спору нет, мои сведения (и представления) касательно мира, произведшего на свет моего приятеля Джорджа, намного превышали таковые же, что содержались в его седоватой, расчесанной по старинке на высокий пробор голове насчет меня/моего отечества; но отобрать из этих моих сведений самые те, что позволили бы, пускай в первом приближении, зато объемно и внесловесно, уразуметь,
Я ведал о нем ровно столько, сколько позволял усвоенный мною пресловутый local cultural code, – а стало быть, всего ничего.Да и само это стремление – уяснить, понять ближнего – не порождено ли оно нашей извечной русской привычкой к душевным роскошествам? Но если это взаправду так, то почему не только пьяный русский, но и пьяный североамериканец, откуда бы ни был он, упорно повторяет: «Ты меня понимаешь?.. – …u’know what I mean, man?..» Впрочем, есть и примечательное различие: североамериканец зачастую снимает вопросительную форму этой сакраментальной фразы – и уверенно произносит: «Ты меня понимаешь/Ты знаешь, что я имею в виду». На чем зиждется его уверенность? Или это говорится из простой вежливости?
Однако мы соблюдали осторожность. Риск взаимного отчуждения был и так уж слишком велик: ведь не удержись один из нас от этого
– Нет, не понимаю.
Это оказалось бы чем-то совершенно излишним.Достойно внимания, что ни я, ни Джордж, сколько бы дружелюбия ни накапливалось в нас по мере сидения в некогда облюбованном Джорджем ресторанчике немецкого толка, сколько бы ни было нами выпито, – мы ни разу не потеряли над собою контроль до такой степени, чтобы нечто подобное могло быть нами произнесено.