Я любил читать и с пользой употреблял прочитанное на развитие своих словарей – понятийного, терминологического и прочих. Я не затруднялся ни с чем, что мне когда-либо приходилось произнести – или записать по условиям моей журналистской работы. У меня остаются любимые книги, которые я готов перечитывать ежедневно, а то и трижды на день. Но
Все равно я не смог бы ничего стоящего ни написать, ни выпилить, ни собрать.
Но, объявись у меня художническое дарование, – я, как это мне представлялось от самого детства, сумел бы нарисовать и изобразить
Поэтому для «расслабления», а в моем – противоположном – случае для благотворного упрочения и постепенного иерархического упорядочения моего измочаленного состава более всего подходили картинная галерея и музей. Я охотно посетил бы Metropolitan, однако, испытывая чувство неудобства из-за слишком уж длительного перерыва в общении с Нортоном Крэйгом, счел своим долгом заглянуть сегодня в «Старые Шляпы».
Меня встретили плавным кивком в сопровождении чуть асимметричной пожимки губ, что знаменовало собой доброе расположение хозяина к моему приходу.
Обдумав мое предложение вместе отобедать, Нортон Крэйг согласился. Было сказано, что он может на часок покинуть галерею, так как у него завелся компаньон-живописец, который «покараулит в избе», покамест мы будем отсутствовать. За эту услугу мы принесем компаньону большую порцию ракушечной похлебки.
Некоторая затейливость выражений, с которой мне сообщили о переменах в заведении «Старые Шляпы», объяснялась просто: речь шла о женщине – по имени Макензи. Едва Нортон Крэйг заговорил о супе, как из-за перегородки, разделяющей галерею на две половины, вышла особа не старше тридцати лет и остановилась в ожидании.
По всему было видно, что она не из манхэттенских, а прибыла к нам издалека: возможно, из почти обезлюдевших северных верховий штата Нью-Йорк, но скорее всего, откуда-нибудь из поселков Иллинойса или Айовы. Макензи выделялась примечательной, и отталкивающей, и вызывающей странное, гадливое любопытство, тучностью: она довольно часто встречается у белых североамериканок. В подобной тучности нет ничего от забавной и по-своему парадоксально стройной и подобранной стеатопигии, которую мы с удовольствием наблюдаем у негритянок.
Бугристая, без устойчивых очертаний, покрытая кожей цвета снятого молока, что при натяжении и на сгибах отливала то фиолетовым, то багровым, Макензи стояла на развернутых коленными суставами врозь нетвердых ногах. Как и подавляющее большинство североамериканских женщин подобного телосложения, она была наряжена в облегающие, непристойно-инфантильного покроя и раскраски вещи: ярко-розовые рейтузы до половины икр и короткую золотистую футболку-безрукавку, расшитую крупными стразовыми кабошонами и челночками. Но это вовсе не означало, будто бы Макензи таким образом утверждалась в производимом ею впечатлении: набрякшее лицо художницы, с выдававшимся, подобно передку велосипедной каски, лбом, на котором удерживались фиксатуаром две разнонаправленные рыжеватые прядки, сохраняло неуверенно-подозрительную и даже враждебную мину.
– У нас появилась живопись, Nick, – со всегдашней своей нулевой интонацией произнес Нортон Крэйг. – Благодаря Макензи.
Я тотчас же обратился к дорогой Макензи с просьбой показать мне ее новый шедевр.
Художница пренебрежительно вздернула плечами, отчего вся ее плоть волнообразно затрепыхалась, – и подвела меня к обращенной во внутреннюю часть галереи большой, не менее шести футов в вышину и около трех с половиной футов шириною свежей картине. Она была писана акриловыми красками, скорее всего на плотно загрунтованной доске в деревянной же обвязке.
Это оказался полномерный, во весь рост, и несомненно мастерский портрет Сашки Чумаковой, сознательно ориентированный на высоко ценимого и мною Луку Кранаха. Выбор был сделан правильно, т. к. Сашка относилась к выражено кранаховским женщинам.