Отмеченное не было, конечно, моим собственным достижением: в точности так же успешно справлялось с трудностями этого порядка великое множество обитателей нашего континента. Лишь сравнительно небольшое их число, поддаваясь опасным фантазиям, впадает в особое состояние, которое я определяю как приступ/пароксизм болезненного интереса к другим людям. Под воздействием этого пароксизма мнение о нас окружающих приобретает характер сверхценного, определяющего фактора в нашей жизни. А так как очевидно, что от этих столь безоговорочно уважаемых нами лиц мы не дождемся хоть сколько-нибудь уважения ответного, поскольку они являлись либо свидетелями нашего позора, либо сами унижали и оскорбляли нас, ситуация наша становится безвыходной. Люди, чье мнение о нас так безмерно значимо, люди, которые нас так невероятно интересуют, подают нам недвусмысленные знаки пренебрежения. И тогда одержимый болезненным интересом к посторонним – совершает непоправимые поступки. При первой возможности он убивает как можно больше этих достойных абсолютного уважения и чрезвычайного внимания людей (прохожих, сослуживцев, посетителей торгового центра и проч.), ибо их мнение о нем – невыносимо для него важно.К тому же я признавал, что и сам увлекся – и в этом увлечении действовал со смешной прямолинейностью, тем самым поставив и себя, и Нортона Крэйга в неловкое положение. Это не было делом случая; я знал причину: самая возможность разговоров с А.Ф. Кандауровой и Сашкой Чумаковой незаметно детренировала, избаловала меня; и я распоясался, вновь, как в юности, вообразив, будто душевные требовательность и расхристанность есть свойства позволительные и даже достойные некоторого одобрения. Но удержись я на благоразумной, т. е. еще недавно моей же собственной, оценке того, что происходило в «Старых Шляпах», начиная от появления там работы Макензи, глупейшая сцена с фотоаппаратом, конечно, не имела бы места. А теперь ничего, что было бы в состоянии изменить ситуацию в мою пользу, не приходило мне на ум. Я желал лишь как можно скорее пожаловаться на судьбу Александре Федоровне – единственной, кому не пришлось бы ничего растолковывать, – поплакаться ей, как жестоко и обидно со мной поступили, не позволив хотя бы сфотографировать кранаховский портрет моей Сашки Чумаковой, на который и она сама взглянула бы с удовольствием.
Нет необходимости пояснять, почему именно такого, наиболее желанного, но и наиболее ошибочного развития событий я допустить не мог.
В твердом намерении как можно решительней остановить эту опасную для меня внутреннюю стычку взаимоисключающих умонастроений, я поспешил прибегнуть к средству наиболее доступному, но мною не столь часто употребляемому: зайти в ближайшую распивочную и принять одну-две порции крепкого. При этом напитку я отводил роль второстепенную, вернее сказать – вспомогательную, поддерживающую. Замечу вдобавок, что среди моих родственников было достаточно особ, самоубийственно подверженных пьянству, т. е. буквально сгоревших от водки. С детства крепко перепуганный видом и ухватками забубенных моих дядюшек и дедушек, я взрастал человеком, пьющим довольно умеренно – и, главное, не испытывающим никакой нужды в усиленном и бесконтрольном потреблении спиртного. Но распивочные, бары, портерные – они по своей природе, как могли, укрощали, некоторым образом дисциплинировали, вводили в доступную пониманию колею. Они относились к изначально признанной почти всеми цивилизациями рецептуре утешения и смирения, а значит – обладали накопленным эффектом своеобразной «намоленности». Там, в питейных, сиживали поколения и поколения тех, кому наверняка требовалось то же самое, что сегодня потребовалось мне, и уже одно это предполагаемое единомыслие, совпадение (при всем их бесконечном разнообразии) причин, приведших всех нас сюда, не могло не помочь.